Петька плакал, а я думала, хорошо, что у него замотаны руки, и он не сможет снять очки. Когда пришла тетя Галя и узнала, во что мы играем, она отхлестала полотенцем сначала Петьку, потом меня. На следующий день мы пошли с дядей Сашей на море, качались на мосту и прыгали по шелковым барашкам.
Я пересыпала песок из кулака в ладонь. Песчинки не были такими мелкими, как в песочных часах. Эти были частицами измельченных ракушек, иногда в песке попадались обточенные волной стеклышки. Песок сыпался, сыпался, и мы снова переехали — с окраины города в центр.
А старый Петькин дом так и не снесли. Сначала он стоял и ждал своей судьбы, казавшейся такой же неизбежной, как судьба кроликов, нами съеденных. Но прошло время, а дом стоял, как будто его передумали сносить или о нем забыли. Из земли по-прежнему торчали все те же деревянные колышки, огораживающие территорию палисадника. И, наконец, через несколько лет в него въехали какие-то люди, которым был нужен дом. А дом оказался вовсе и не таким старым. Он даже поновел, напрочь забыв про старых своих жильцов, про меня и про Петьку, про тетю Галю, которая хотела жить по-человечески.
Я пошла учиться в другую школу. За партой со мной сидел уже не Петька. Со стены над доской сняли Ленина, на его месте осталось только светлое пятно. К тому времени уже всем стало понятно, что никаких желаний Ленин не исполняет.
Дядя Саша получил участок земли за городом. В летние дни мы выезжали на его красном Запорожце на огород, где дядя Саша разбил очень ровные грядки под огурцы и помидоры. Работал он в белой панамке и все тех же синих спортивных штанах. Петька носил воду, я рыхлила землю тяпкой. Было весело. Мы пели — я первым голосом, Петька басом. Дни рождения мы отмечали вместе — я, Петька и дядя Саша родились в один день февраля.
Песок сыпался, и постепенно я начала отмечать дни рождения отдельно от Петьки.
Однажды Петьку назвали недоразвитым. Прямо в автобусе. Я посмотрела на Петьку и так, и этак. Он казался мне вполне доразвитым. Если верить Чернышевскому, то Петька — наоборот, был очень развитым. Он любил истории — слушать и рассказывать. Он знал про каждого его историю. Петька был развитым. У него было все, что нужно человеку. Все, что нужно для того, чтобы жить по-человечески.
Не помню, куда мы ехали. Какой-то пассажир толкнул его в плечо.
— Что встал, недоразвитый? — сказал он Петьке. — Посторонись.
Петька посторонился и не заплакал. Лицо дяди Саши стало мягкой булкой. Тетя Галя прижала Петьку к себе, теперь он доходил ей до груди. Петька вырвался, у тети Гали не было сил его удержать.
— Сам ты недоразвитый! — крикнул Петька басом, у него уже начал ломаться голос, и когда Петька разговаривал со мной, мне казалось, что-то сломано в моем ухе.
Дядя Саша схватил Петьку за плечи.
— Стой на месте. Стой на месте, — повторял он в Петькино ухо.
Петька толкал дядю Сашу, бил его кулаком в мягкий живот, и говорил «Пусти… пусти…», а тетя Галя кричала: «Петя! Петя!». Петька вырвался, но когда подбежал к обозвавшему его пассажиру, стоящему у закрытой двери на подножке, то не стал месить его кулаком, как только что дядю Сашу. Он просто расплакался, стоя напротив него. Тетя Галя тоже заплакала. А дядя Саша отвернулся к окну вмиг почерствевшей булкой. Пассажир пристально посмотрел Петьке в глаза, не знаю, как он выдержал Петькины клювы, еще раз назвал его недоразвитым и спрыгнул на остановке. Тетя Галя не стала собирать рассыпавшиеся шпильки, а Петька весь тот день был очень тихим.
Не менялось только море, оно всегда было вполне предсказуемым. Если утром шел дождь, оно штормило. Но кто ж соберется купаться в дождь? А бывало на улице пекло, от жары трескался асфальт, и сгорала листва на деревьях. Но подходишь к морю, а вода ледяная, ноги сводит. Впрочем, и это тоже было вполне в духе моря.
Как-то дядя Саша поленился придавить камнями морское покрывало. Ветер поднялся в секунду. Покрывало улетело — болталось вялым парусом в воздухе, обессилев, падало на песок, и снова поднималось, когда ветер вдыхал в него новую силу. Небо потемнело, нависло буграми, становилось ближе и ближе, казалось, вот-вот свалится на нас.
— Над седой равниной моря ветер тучи собирает! — крикнула я, стоя к морю лицом и глядя прямо в его бездну.
— Между тучами и морем гордо реет буревестник!
Каждая новая волна была выше предыдущей. Сначала море толкало меня в колени. Потом поднялось до пояса, заревело и ударило в живот.
— Гордо реет буревестник!
Море бросило мне в лицо песок, порезало глаза.
— Гордо реет буревестник! Черной молнии подобный!
Я успела оглянуться на дядю Сашу, на его глубокий пупок над резинкой длинных трусов.
Море ударило меня по лицу. Сбило с ног. Я ушла вместе с отхлынувшей волной, и под водой моя голова продолжала работать, производить мысли. Я думала о том, что сейчас доплыву до самого глубоко дна, и увижу разбросанные по нему ракушки — белые и черные, свернутые в завитушки или похожие на кричащие рты. То-то интересно, что мне скажет третья старушка. И что я скажу сама, когда начну говорить из ракушек?
Дядя Саша потянул меня за ногу.
Я попрыгала на берегу сначала на одной ноге, потом на второй. Из ушей вытекла морская вода.
— Буревестник, пора собираться. Шторм начинается, — закричал дядя Саша, и море унесло его голос.
Дошли до лагуны. Дождь потек крупными каплями. Ветер бросался в нас песком, и он прилепал к мокрой коже. Я оглянулась. Море поднималось стеной воды. Чем мы ему не угодили? Его пена лизала низко нависшее небо и стекала с него густыми тяжелыми каплями.
— А вдруг Бог есть? — спросил Петька невпопад.
— Глупый Петька робко прячет тело жирное в утесах… — невпопад ответила я.
— Люблю Лермонтова… — невпопад отозвался дядя Саша, глядя на волну влажными глазами, а потом поспешил к рельсам, сняв намокшую панамку и сунув ее в карман.
В девятом классе Петька уехал на родину дяди Саши — в Воронеж. Тетя Галя ходила голыми ногами по новому паркету и вовсю жаловалась на пятки. Пуфик она задвинула в угол, от него пахло пылью. Новый еще на моей памяти диван стал старым.
Петька приехал на новый год. Тридцать первого декабря он прилепил к лицу вату, натянул на себя мою шубу, рукавов которой не хватило ему на запястья.
— Тук-тук-тук! — постучал по полу палкой от швабры. — Я — дедушка Мороз! Подарки вам принес!
Дядя Саша развернул газетную бумагу и вынул из нее парусник.
— Сынок… — тихо протянул дядя Саша.
— Дяденька, какой я вам сынок! — пробасил Петька. — Я — дед Мороз!
— Хорошо, Петенька, хорошо… — отозвался дядя Саша.
И тут, на этом самом месте мне очень хочется закончить свой рассказ про Петьку, и сойти уже с подоконника, на котором жестко сидеть часами. Мне нравится такая концовка. Но с самого детства я привыкла к тому, что мои желания никого не интересовали, никто их не исполнял, а я, как уже много раз говорила, очень хорошо помню свое детство. Поэтому я закончу рассказ так, как мне не нравится.
Мне стало скучно во втором городе. Низкие дома давили на меня. Не помню ни дня, когда бы у меня не щемило. Это чувство, которым я заразилось в первом городе, стоя у бочки с квасом, приходило все чаще. Петька слал письма, он собирался поступать в военное училище.
Я поменяла второй город на третий. Вокруг меня все так часто менялось, пора было и мне что-то изменить. Изменить самой. Я не видела Петьку лет пять. Встретились мы в Москве, когда он был проездом из Воронежа. Петька назначил мне встречу в метро.
Он сидел на скамейке в центре зала в кашемировом пиджаке, очень широком в плечах. Когда Петька встал, то оказался не таким высоким, как обещали подплечники.
— Давай выйдем из метро, — предложила я. — Тут ничего не слышно.
Петька сжал ручку своей дорожной сумки.
— Лучше здесь посидим, — сказал он.
Петька рассказывал про родителей и Воронеж. Когда говорила я, он не хотел слушать и мотал головой. И я решила, пусть говорит он. Его голос по-прежнему ломался или просто когда-то сломался окончательно, и теперь починке не подлежал. Я вспомнила, как в детстве он говорил, что это не у него голос ломается, а у меня искривление барабанной перепонки.