— Кто испачкал доску? — спросила Нина Леонтьевна.
Класс промолчал.
— Кто испачкал доску? — Нина Леонтьевна постучала указкой по столу.
У нее была прозрачная пластмассовая указка с красной спиральной ручкой.
— Мы не начнем урок, пока испачкавший доску не признается…
Нина Леонтьевна ходила по проходу и стучала по всем партам по очереди. Никто не признавался. Урок не начинался. У меня в груди замирало.
— Сдайте все свои тетради по русскому языку, — сказала Нина Леонтьевна, — я по почерку определю, чья это буква.
Я вынула тетрадь из ранца. А вдруг моя «А» неправильная, но это не я испачкала доску.
К доске Нина Леонтьевна вызвала Петьку и еще одного мальчика — Вовку Худенко. Петька шел к доске, приволакивая одну желтую сандалию.
— Кто из вас? — Нина Леонтьевна стукнула указкой по столу.
Петька заплакал. Это был не он. Он снял очки, чтобы вытереть слезы, и я сразу отвернулась. Даже если бы это была я, то сейчас бы не призналась.
— Если вы не признаетесь, то сегодня ночью за вами приедет Черный Ворон, — пообещала им Нина Леонтьевна.
Ни Петька, ни Вовка Худенко не признавались.
— Снимайте штаны! — Нина Леонтьевна подошла и дернула Вовку за пояс штанов. Я очень хорошо помню Вовку — маленького и худого, но еще лучше я помню его трусы до колен, над которыми мы потом смеялись уже всегда.
Петька не успел показать трусы. Его глаза прыгнули к ушам, и он свалился возле доски, вытянув желтые сандалии.
Нина Леонтьевна, в общем-то, не была отрицательным персонажем его истории.
Третья старушка перестала писать письма, мне пришло письмо, написанное чужим почерком без ошибок. У меня щемило утром, вечером и днем. Я пила на вокзале газировку с желтым сиропом, не помогало. Купалась в море. Но все равно засыпала со щемлением и просыпалась с ним же. Тогда я написала Петьке письмо печатными буквами, и мне стало легче. Внизу я подписалась — Черный Ворон. Запечатала его и опустила в Петькин почтовый ящик.
Это было время, когда советская власть делала последние вдохи. Мы застали только ее конец, и все, что в нашей жизни с ней было связано, — это газировка, октябрятские значки с лицом маленького Ленина в кругляшке звезды и неработающий фонтан. Нам, воспитанным на подвиге советского народа, не за что было ненавидеть эту власть, она нам не сделала ничего плохого, кроме того, что научила не верить в Бога. Нине Леонтьевне ненавидеть было за что, но мы, в отличие от нее, думали, что Черный Ворон — это и есть птица, большая, страшная, а не черная Волга, забирающая людей из домов по ночам.
Недавно я не по сезону уснула на диване, спинка которого заходит под подоконник. Забыла опустить оранжевую штору. Проснулась от скрежета за окном, снова уснула, и мне приснилась, что я в той церкви, где мы с Петькой искали бога. По церкви мечется жеребец, на нем сидит Надежда Аллилуева. А Сталин, состоящий из множества крестиков, держит жеребца под уздцы и гоняет его по кругу, ударяя по крупу большим церковным крестом, который и крест, и одновременно указка. Во сне скрежетало, но я так и не смогла разобрать, что. Проснувшись, я подумала, что сон — цветная иллюстрация моего подсознания. Я начала воспоминать Петьку, и память открыла мне двери, за которыми ничего никогда не было.
Черный Ворон стал Петькиным наваждением. Петька не выходил из дома, боясь, что Ворон налетит на него у самого подъезда. Я регулярно бросала письма в Петькин почтовый ящик — мне было больше некому писать. А Петька отказывался от моря, ходил дома в дяди Сашиной фуражке, и мне даже казалось, он был по-своему счастлив оттого, что за ним охотился Черный Ворон.
Я училась уже во втором классе, советская власть еще дышала. Я мечтала стать Зоей Космодемьямской, но моя фантазия обо мне-Зое заканчивалась на том месте, где в действие еще не вступала веревка, на которой ее-меня должны были повесить фашисты. Я не хотела болтаться, как замерзшая тряпка на бельевой веревке, как болтался сын Эммы, и только гордо плевала в лица фашистам, сощурив глаза, чтобы своей смелостью дотянуться до их низкой и подлой сути. Петька мечтал стать директором, он понял — директорская прическа появится у него, только когда он вырастет.
Мой дядя приехал внезапно. Внезапно потому, что раньше я и вовсе не знала о том, что у меня есть дядя. И я могла бы сказать, что появился он у меня скоропостижно. Однажды осенним утром сошел с поезда на вокзале под железнодорожным мостом. В руках мой дядя нес пластмассовый черный чемодан, из верхнего угла которого улыбалась рыжая распущенно-волосая девушка. Дядя шел качающейся походкой, казалось, ему хотелось пойти и вправо, и влево. Но шел он прямо — мимо парка, мимо стройки, к нашему тоже кирпичному, но двухэтажному дому. Под мышкой мой дядя нес зеленую фуражку, и если бы кто-то сказал мне тогда, что он — чей-то дядя — я бы решила, что Петькин, ведь в нашей семье фуражек никогда не было.
Мы с Петькой стояли на мосту и смотрели ему в спину. Можно было подумать, он идет не по земле, а по неспокойному облаку, но мы с Петькой сто раз и даже больше ходили по той дороге, и она была твердой, как и любая другая дорога. Мы не отрывали от него глаз, пока он не скрылся за деревьями, которые скоро начнут желтеть.
Вернувшись после моста домой, я узнала, что у меня есть дядя.
Мой дядя открыл чемодан с девушкой в уголке. Даже ранец Эммы никогда бы не смог с ним, с этим чемоданом, сравниться. Такой мог появиться только из сказки. Я жила на этом свете восемь лет, за это время успела сменить один город на другой и похоронить множество насекомых. Моя жизнь была богата на события — я о многом и подолгу мечтала. Мои мечты менялись очень быстро, так быстро, что иногда наскакивали друг на друга. Особенно хорошо мне мечталось, стоя в классном углу. Нина Леонтьевна била указкой кончики моих пальцев, и ставила в угол, чаще других, ведь я Черного Ворона не боялась — я сама была Черным Вороном. Я стояла в углу щурилась и дотягивалась до Петькиного затылка, до Ленина над доской, он тоже щурился, но до меня не дотягивался. Я трогала глазами Нину Леонтьевну, и все время представляла ее без одежды, но сразу гнала эту фантазию — уж я-то знала, что у нее может быть под одеждой. Мне было стыдно от такой фантазии, и я не смогла бы поделиться ею даже с собой-Зоей. Когда я вспоминала Зою, фантазия переключалась на фашистов, которым я плюю в лицо, а за ними вставал Петька с блестящим яйцом вместо головы в те времена, когда он станет директором, а я вернусь в свой первый город, в свой старый дом. Единственное о чем я тогда не мечтала, и я знаю, что Петька тоже не мечтал, — это о красивых вещах, потому что красивых вещей мы тогда ни у кого не видели. Но когда приехал мой дядя и открыл свой чемодан…
Там в пластиковой упаковке лежали красные, желтые, зеленые шарики. У них был такой ядовито-веселый магнитный цвет, что глаза просто прыгали в этот чемодан и оставались лежать там рядом с жвачными шариками и жестяными банками кока-колы. Я знала, что такое квас, газировка и грушевый лимонад. В «Колосе» продавался бесцветный березовый сок в трехлитровых банках. Но ни в одном магазине, а их рядом с нашим домом была два — один «Колос», другой — через дорогу — я никогда не видела напитка в такой таре. Дядька Витка был специалистом по таре — всякая, какая можно, она звенела в сумках у него за спиной, когда он стоял в очередях. Сдав бутылки из-под пива и кефира, банки разных калибров, он, гремя мелочью в худом кулаке, шел в очередь за хлебом. Но железной тары, кроме консервов, я не видела ни в том магазине, ни в этом, ни в том городе, ни в этом.
— Кока-кола… — произнесла я незнакомое название, перекатывая его во рту, оно, словно, шарик подпрыгивало на мягком языке, ударяясь о небо, — ко-ка-ко-ла…
Когда Петька проник глазами в чемодан моего дяди, за резинки кто-то потянул, и его глаза чуть не скакнули к ушам, но вернулись на место.
Мой дядя внимательно посмотрел на Петьку, в его скачущие глаза, потом взял меня за подбородок твердым шершавым пальцем, и что-то пристально искал в моем лице, но не нашел и улыбнулся. А я в это время спрашивала себя, что нужно делать пальцем, чтобы он стал таким твердым и шершавым. У дяди Саши, к примеру, который тоже носил фуражку, твердыми были пятки, но я знала отчего — он ходил ими по горячей земле.