Я поднял голову и попятился: из обгорелой танкетки свешивалась нога… Белая-белая кожа проглядывала между остатками сапога и клочьями кожаных брюк. Она светилась на солнце, и я не мог понять, жив этот человек или мертв. Из подворотни нога была не видна, другие не замечали. И когда я попятился к своим, мама радостно обхватила меня горячими руками. Я не в силах был объяснить, почему мне нужно бежать туда, на середину улицы. Мне казалось, что нога, высунувшаяся из танкетки, все еще шевелится, и я должен спасать человека. Я рвался из маминых рук, когда дядя Гриша и подпрыгивающий за ним Федька вернулись во двор. Они оглядывались на что-то и махали руками тем, кто стоял в подворотне. Я думал, что они тоже увидали обгорелую ногу и находятся в таком же ужасе, как я, но дядя Гриша кричал шепотом:
— Немыци!.. Немыци!..
Люди сразу же отпрянули в подворотню, в тень, долой с улицы, с открытого пространства, с солнца. Мы прилипли друг к другу, ожидая, что будет. Но ничего особенного не произошло. Улицу заполнил ровный рокот, потом по стенам домов побежали тени, и на мостовую вползло что-то зеленое, многоликое, и в то же время безликое. Это была гигантская гусеница, от которой во все стороны, как усики, торчали стволы автоматов. Они высовывались из-под плащ-палаток, сливались своим вороненым блеском с темно-зелеными прорезиненными плащами. Приглядевшись, можно было заметить, что основанием гусеницы были колеса мотоциклов и машин, траки танков. Они вгрызались в булыжники мостовой и метр за метром поглощали пространство нашей улицы.
Тени ложились на лица стоявших в подворотне людей, словно маски на карнавале, и я вдруг перестал узнавать знакомых. Около самой подворотни жил незаметный человек по имени Давид. Никто не знал его родителей. Он был детдомовцем, учился на рабфаке, потом работал на заводе рабочим. Уходил ранним утром, являлся с работы поздно и плескался у себя, в бывшей барской дворницкой, в большом жестяном тазу, как в городской бане. Потом выходил во двор, садился на ступеньки голый по пояс, в брюках, подтянутых так, что виднелись худые щиколотки. Сидел и ласково улыбался. Мы, мальчишки, дразнили его, потому что Давид был немного малахольный, то есть слегка тронутый, ненормальный. В то время как все вокруг учились и выходили в люди, он дальше должности рабочего не пошел. А он не обращал внимания и продолжал улыбаться. Иногда брал в руки двух ребят сразу и носил по двору, как цирковой силач. Правда, на силача Давид не был похож по причине своей удивительной худобы. Иногда он злился на нас, если особенно его донимали, — видимо, в эти дни он приходил слишком усталый или у него были неприятности. Говорил он мало. Только мычал что-то неразборчивое, и всем становилось за него неловко. Он замолкал, видя, как мы стесняемся, и только кивал головой. Поэтому о Давиде мало что знали в нашем дворе.
Стоя в подворотне, Давид вертел головой, словно пересчитывал машины противника, и в глазах его стыли угрюмые огоньки. Он стоял заведя руки назад, и штукатурка осыпалась вниз — видимо, он ковырял ее пальцами там, у себя за спиной.
Сапожник Федька застыл с открытым ртом, только иногда жадно глотая слюну. Тетя Аня, подбоченясь, курила и бросала на землю окурки. Точнее, не бросала, а аккуратно укладывала рядом с собой. Один, второй, третий… Мама крепко держала меня руками, а когда я поднимал глаза, резким движением нагибала мою голову, чтобы я не смотрел, не видел. Будто страшная гусеница может проползти мимо нас и исчезнуть как наваждение, дурной сон. Но я уже различал в общем потоке колонны, про двигающейся по нишей улице, отдельные фигуры людей, танки и орудия. Немцы входили в город, продвигаясь все дальше и дальше, мы уже оказались в тылу их войск, и было бы нелепо не замечать этого. Тем не менее моя тетя и бабушка даже не вышли из своей комнаты, только тетя Галя захлопнула форточку, промелькнув за стеклом рукавом застиранного халата. Дядя Гриша качал головой и причмокивал губами, удивляясь чему-то: то ли массе техники, то ли добротным немецким мундирам и шинелям. А старик, который жил у нас в подвале и всегда, зимой и летом, ходил в валенках, поглядел на них, плюнул и сказал:
— Тоже мне немцы! Тюлька якась торгсиновская. Посмотрели бы вы, какие они, настоящие немцы, — гренадеры! Вот в первую мировую…
И не досказав, что именно было в первую мировую, ушел к себе в подвал. Торгсинами назывались магазины, где продавали товары за валюту, и тюлька — селедка — там бывала как раз самая крупная.
Тетя Валя бросила вслед ему:
— Тю! Шо сказал: первая мировая!..
А Давид беспокойно посмотрел вслед старику, словно прикидывал в уме: действительно ли эти немцы мелочь, тюлька? Жена сапожника Федьки, красивая дородная Клава, смотрела на немцев широко открыв глаза и жалась к стене. Она хмурилась и что-то бормотала вслух, не обращая на меня, стоявшего рядом, никакого внимания. Хотя я все-таки краем глаза замечал, что делает Клава. Может быть, кто-нибудь так же наблюдал и за мною? Во всяком случае, старая тетка, которая часто ходила в гости к моей бабушке, так как обе когда-то учились на Высших Бестужевских курсах, не глядя на меня, похлопала но плечу, и я понял: чтобы не вертелся. Она вообще любила порядок и всех поправляла. Когда два немца вдруг отделились от «гусеницы» и побежали к гастроному, тетка напряглась до крайности и вытянула шею, на которой росли жесткие волосики. Мотоциклисты подошли к магазину и остановились, словно чтобы прочитать вывеску. Они задрали головы, и, хотя лиц видно не было, стояли они достаточно близко к нам и были первыми, кого мы рассматривали отдельно от колонны. Мотоциклисты же не обращали на нас ни малейшего внимания. Они впрыгнули в магазин прямо через разбитую витрину, и бестужевская тетка крякнула, будто стыдилась того, что у нас там в магазине беспорядок. Прыгая, немцы показали нам зады, обтянутые добротной кожей, и дядя Гриша сокрушенно поцокал языком:
— Уся кожа им пошел, вапшэ!
Неизвестно, что он имел в виду: что наша кожа продана по договору Германии или что вся европейская кожа захвачена немцами?
Между тем немецкие мотоциклисты остановились перед портретами членов правительства, которые висели в магазине. Подворотня замерла: что будет? Мама сжала мне руку так, что я должен был почувствовать боль. Но я ничего не почувствовал — я смотрел на немцев. Один из мотоциклистов поддел портреты стволом автомата, и стекло вдруг ослепительно засияло на солнце, посылая к нам зайчики. Казалось, эти зайчики вдруг осветили темную подворотню и высветили каждого из нас отдельно. Мы боялись пошевелиться, но опять ничего не произошло, портреты покачались и замерли на стене. В нашей толпе кто-то вздохнул — кажется, бестужевская тетка. Аня Кригер швырнула наземь окурок. Мама отпустила мою руку. И вдруг бестужевская тетка резко отвернулась: мотоциклисты разом нагнулись, и маскхалаты на них поползли вверх… Бестужевская тетка не стала смотреть, что будет дальше, и ушла к себе наверх. Все остальные тоже расходились. Давид постоял минутку, словно ожидая, что мотоциклисты или еще кто-нибудь из немцев подойдет к подворотне, но те, в маскхалатах, вскочили в седла и, обгоняя колонну по тротуару, помчались вперед. Никто не обращал на нас никакого внимания, и мы медленно разошлись.
V
Может быть, в то утро люди нашего двора последний раз стояли вместе. С приходом немцев мы постепенно начали отдаляться друг от друга. Незаметно. И трудно было понять, кто виноват: мы сами, жизнь или немцы? Потому что немцы в нашу жизнь будто бы не вмешивались, нас не замечали.
Они тянули свои разноцветные провода, загоняли машины в наши дворы и даже располагались в наших квартирах так, словно нас там вовсе не было. Мы ходили по городу как невидимки из довоенного фильма, с той только разницей, что в картине никто не видел одного человека-невидимку, а здесь все вдруг стали как бы невидимки. Мы никогда не встречались с такой высокоорганизованной бесстрастностью.