У Кольки были голубые пятна под глазами, его тонкая кожа казалась, совсем прозрачной, он вообще весь светился. Сначала я думал, что это от сытости: Колька говорил, что у них «к рукам» кое-что прилипало. Немного, но все-таки!
У тех, кто опухал с голода, пятна под глазами были другого цвета. Больше половины города вымерло в первую же зиму. Некоторые приспособились и к этой обстановке. Те, кто работал на немцев, получали пайки — не бог весть какие, но все-таки пайки. Своих, которые стали «ихними», немецкими, люди боялись больше всего. Как в игре «палочки-стукалочки» самым опасным был тот, кто стоял рядом, за спиной, — он мог «застучать» тебя раньше других. Те, кто служил у немцев, непременно оказывались чьими-нибудь знакомыми, родственниками, друзьями друзей. Они были прекрасно осведомлены, кто чем занимался до войны, где служил, у кого какая национальность стояла в паспорте до оккупации. Им мало было, что они жили сами, им нужно, чтобы не жили другие. Потому что знали: если завтра другие окажутся сверху, им просто несдобровать. В те времена за все платили жизнью. Решительно за все. Украл — повесили. Подозревается в связи с партизанами — повесили. Попался как сбежавший из бараков — повесили. Скрывал того, кто бежал, — повесили!
В тот вечер мы долго сидели с матерью за столом и молчали. Нам стало тесно в комнате. Раньше, когда здесь находились еще тетя и бабушка, было просторней. И помойные ведра, которые стояли посередине, не мешали. Теперь я спотыкался о них и вспоминал время, когда у нас была семья — нескладная, но семья. Отпустив бабушку и тетю на смерть, я оторвал их от себя. Иногда мне казалось, что я ненавижу родную мать за то, что ее не оказалось на месте в тот момент, когда бабушка и тетя решили уйти от нас. Я должен был понимать, что мама в это время отрабатывала хлеб, которым кормила ту же бабушку, я понимал это, но все равно не мог ее простить. И не мог спокойно смотреть на груду вещей, которые остались от бабушки и тети. Коробка из-под шляпки, которую когда-то кто-то выписал из Франции. В ней документы. Не самые важные — те бабушка носила с собой всюду. Здесь остались грамоты, которые бабушка получала ежегодно в праздники Восьмого марта, Первого мая, седьмого ноября, перед Октябрем. Грамоты украшены красными лентами и портретами в рамочках, как на могильных камнях. Или мне это казалось, потому что я знал, что они погибли?
Я не мог простить самому себе того, что отпустил их. Мама понимала, что все равно бабушку и тетю нельзя было спасти, она вдруг сказала, что пора делать в комнате генеральную уборку, мыть полы. Но можно ли делать уборку, если посреди комнаты все еще лежали их вещи? Мама хотела, чтобы я держался, взял себя в руки. Не горбился. А попробуй не горбиться, когда на твои плечи легло такое! Я считал, что взрослым легче: они знают, чем утешиться — наша беда, мол, такая же, как у всех. Действительно, почти каждый день к кому-нибудь приходили, уводили, забирали. Сначала каждый приход немцев и полицаев сопровождался воплями, криками, матери рвали на себе волосы. Потом стали молчаливо собирать вещи, деловито складывали мешочки, чтобы удобнее было нести, если отправляли в Германию или в заложники. Все знали, что те, кого взяли, — ни при чем. Понимали: завтра придет твой черед — пойдешь и ты. Моя тетя не была ни в чем виновата, это понимал даже дядя Гриша: «Я всо, панымаешь, панымаю, а немыци?» Все шли «ни за что». Сегодня взяли соседа, завтра родственника, послезавтра тебя самого. Но пока что взяли бабушку и тетю, и сидели мы с матерью в тот вечер молча, потому что нечего нам было друг другу сказать. Тут и раздался звук, будто собака скребется в дверь и просит впустить.
В комнату, по-утиному опустив плечи, вошел Телегин. Совсем как в тот вечер, когда я собирался на вечеринку, а он явился помогать матери раздавать деньги. Потом я мельком видел его на вокзале. Он толокся среди людей, и я не заметил, чтобы он рвался в вагон. На сцене театра, когда праздновали юбилей Кобзаря, он стоял серьезный, исполненный чувства собственного достоинства, а в фойе суетился с портфелем, из которого выглядывала бутылка с самогоном. И еще встречал я его на бирже и знал, что он вмешивается в мои дела.
Войдя в комнату, Телегин сразу занял место в углу, на краешке стула, как и раньше. Но раньше он был «несчастненький», а теперь? Мама как-то объяснила мне, что Игорь такой от воспитания. Но мою бабушку уничтожили, не посмотрели, что у нее тоже «воспитание»! Я сидел за столом, чувствуя себя человеком, который имеет право судить. Но мама встретила Телегина по-иному:
— Здравствуйте, Игорь! Присаживайтесь. Жаль, вот угостить вас нечем.
— Не беспокойтесь, ради бога! Я, как вы сами понимаете…
— Не нуждаетесь?
— В некотором роде. Вот даже кое-что вам принес… Помню, как вы, Лидия Степановна, мне помогали в трудную минуту.
— Ну что вы, кто сейчас это помнит!
— Я помню. Потому и пришел. А насчет продуктов не беспокойтесь. Тут кое-что имеется.
И он достал из того же портфеля, с которым когда-то явился к нам впервые, бутылку. Снова бутылку, как в театре. Он раскупорил ее желтым ногтем. Попросил стакан, но за стол не сел, а снова уселся у дверей, там и опрокинул водку в рот — не утерпел. Мама предупреждала меня, что, когда у Телегина случались серьезные неприятности, он крепко пил. Сейчас, судя по всему, тоже.
— Не ждали? Но пришлось, дело есть. И не надо на меня коситься, молодой человек, я-то свой, а мог явиться какой-нибудь, как говорили в пьесах, наемный убийца.
Мама ничего не сказала, поставила на стол остатки немецкой водки — какой-то раненый, уезжая домой, подарил. А может быть, шефарцт Рапперт, он благоволил к маме. Как когда-то Телегин. Игорь Яковлевич продолжал:
— За вашу чудную красоту. Ах, какие волосы!.. За вас!.. — И снова выпил. Стало понятно, почему он старается держаться подальше — от него сильно разило водкой. — Покорнейше прошу извинить. Соблаговолите. В будущем исправлюсь. Немцы обещают вырастить здоровую расу, без наших слабостей… — Телегин покачнулся на стуле.
Я смотрел на его утиную мордочку, на утлые плечи и думал: «Это ты-то здоровая раса?»
А он вдруг сказал:
— Нет, я лично не претендую. Но согласитесь: в этом что-то есть. Вот, скажем, некоторые национальности развиваются быстрее, чем прочие. Я не вдаюсь сейчас в тонкости, отчего да почему. Просто так устроила природа, что на востоке люди созревают быстрее. Может быть, потому что у них раньше поднимается солнце и они, так сказать, обласканы им в первую очередь. Справедливо ли это? А, справедливо?..
Телегин смотрел на меня, именно на меня, а не на маму, и требовал ответа. И я выдавил из себя:
— Ну, допустим, что солнце действительно раньше появляется на востоке. Допустим. Но что из этого следует?..
Он не ответил, а достал из кармана какую-то бумажку, сложенную вчетверо, проглядел ее, покачал головой и, держа в руке, продолжал «теоретический» разговор. Оправдывается, что ли, перед тем, как огласить свою бумаженцию? Или хочет, чтобы мы сами себе вынесли приговор? А может, просто пьян?
— Итак, мы с вами допустили, что разница таковая имеется. Разница между расами…
— Я этого не говорил!
— Владислав, не спорь со старшими! Ты еще мальчик! — вмешалась мама.
— Мальчик, Лидия Степановна, но умный мальчик!
— Он у нас рано созрел. Духовно.
— Вот, уважаемая Лидия Степановна, я и говорю: одни мальчики созревают раньше, чем другие мальчики…
— Не понимаю, о чем вы, и вообще давайте поговорим о деле.
— Я и говорю о деле. Итак, вы признали, что есть разные расы и нации. И одни мальчики скорее созревают, как, например, Владик. И они быстрее выходят в люди. А что делать таким мальчикам, как, например, я? Пока я созревал, другой мальчик, скажем, его отец, занял, извините, мое место? И может, немцы потом, после войны, захотят установить такой порядок, чтобы всякий занял свое место, вне зависимости от того, имел он счастье родиться под Вифлеемской звездой или не имел?..