— Так бьють тилькы гэстапы!..

Ах, да какая разница — кто, если Глазунова нет! И его слова, как молитву, повторяет Федосьевна:

— «Я врач… Врач… Врач, а не палач!..»

— И зря!.. Зря!.. Зря! — так же, но уже как проклятие, повторяет Дина.

— «Не палач!.. Не палач!..» — Федосьевна, видимо, повторяет движения Глазунова, когда он говорил эти слова. И удары немца:

— «Врач!.. Врач!.. Врач!..»

— Хватит!.. Не надо… Не надо было!..

Она считает, что Глазунов зря «стал в позу».

— А як той — Раппер? — она не смотрит на Дину, они разговаривают так, будто не стоят рядом, а как бы издалека, и я с ужасом замечаю, что слышу все… Откуда-то… Где журчит… Моя тетя… Моя бабушка… Видимо, и Федосьевна там… Рядом с Глазуновым… Дина, которая бог знает что говорит о Телегине, но вся с ним!

— Он же восстановил всех… — Это Тумалевич, конечно, о Глазунове! А Федосьевна с ним и потому отзывается:

— А шо? Шелестеть перед шефом!..

— Ах, господи, а хоть бы!..

Дина считает, что Глазунов зря высовывался, после этого даже Рапперт стал «прикладываться» к Борису. Он тоже… Врач… А у него не исчезают! Может, и права Тумалевич: восстановил против себя всех! Даже безобидного интеллигента!..

— Тилигент? — вопрошает Федосьевна. — А зачем в морду?.. В морду!.. Перчаткамы!

Дина не отрицает: Рапперт действительно пару раз сунул Глазунову под нос свои перчатки… Но ведь и Телегину досталось, а он ничего не говорил!

Совсем как я в полиции с Колькой: «А этот тоже говорил, что немецкое командование посылает нас гра…» И ждешь: что скажут!.. Может, обойдётся!.. А потом: бабушка, тетя, Глазунов, Телегин!..

— Черный як схватил их обоих!.. И ну головамы стукать!.. Голова об голову, голова…

— Замолчите! — это Дина. Кричит. Шепотом. Никто в здании не слышит. И все-таки Федосьевна обрывает ее:

— Нэ крычы!.. Вин одын отвичав!..

Я представляю себе, как несут Бориса Гавриловича по лестнице, на которой пятна… Голова свесилась… Я представляю! С детства у мальчика обнаруживали воображение!..

— Ой, шо ж ты наробыв!..

Я резко поворачиваюсь к стене, не могу слышать этих плачей!.. Передо мной на стене плакат… Глазунов завесил больницу плакатами: «Медикаментов нет, пусть хоть наглядная пропаганда!»

…Он весь избитый, в синяках, и шея болтается как у петуха… А на плакате улыбающийся человек: «Доно — значит дарю!» Подарил!

Федосьевна вытирает глаза платком:

— И сэбэ сгубыв, и…

Видимо, она думает о себе:

— Так шо, можэ, ваш Телегин и прав…

Она смотрит на нас обоих, но отвечает одна Дина:

— Конечно!.. Пока он вины не отрицал, его и не трогали…

На плакате передо мной улыбающийся тип, здоровый и благополучный. Он вины не отрицал, и его не трогали.

— Шо ты сказала? — спрашивает Федосьевна тихо. Может быть, действительно Тумалевич сказала что-то не то?..

— Люди добрии, послушайте, шо она сказала!

Это ко мне. Кроме меня, в комнате никого. Значит, это я — люди добрые!

— Значить, не отрицав?.. Значить, признав! Выдав!.. От они и пришли!.. И черный достав пистолет и…

— Не приводил он!.. Но если объективно!

— И як!..

— Его самого привели!

— Так Никыхворовыч и упав!..

— Я объясню, я все объясню!..

— А шо тут пояснять, твий жывый, а Борис!..

— Но если объективно!..

— Его привели!

— А с ним и эти!..

— Я объясню!

— Шо объяснять? Твий жывый, а Борыса нэма!

И никакие объяснения его не поднимут!

Действительно, неловко получается! Телегин, видите ли, не артачился, не скрывал истины и если и не предал впрямую, то навел…

— На него самого навели! Бургомистр…

Это тот самый, про которого Телегин говорил, что он — порядочный человек! Нашел порядочного! Ох, Игорь, Игорь, Игореша! С кем ты имел дело! А теперь Федосьевна убивается:

— И нэма!.. А всё через вас!..

— Разве он! Телегин, конечно, растяпа, поручил машинку мальчику…

Машинка? Опять эта чертова машинка!

— …тот и принес ее к нам в больницу… Глазунову…

Это я принес машинку Глазунову! Я!

— …а за ним следили! Это все проклятый бургомистр!..

Но я оглядывался!.. Смотрел по сторонам! Бургомистр произносил тост за порядочных людей и за харчи, а сам велел следить!.. Так уже было… Моего отца за Юркиного папу… И я не пошел провожать друга!.. А потом и моего отца… Туда же!..

Федосьевна ходит по комнате как слепая, размахивая руками.

Хрясь!.. Хрясь!..

На меня не смотрит, и слава богу! И бабушка тогда смотрела поверх головы… И отец… А теперь и Глазунов стоит там, с ними… В темноте… И сквозь журчание: хрясь!..

Волна перекрывает их всех… Никого не видно!.. И слава богу!.. Она катит на меня… Бьет со всего маха!.. Опять и опять!.. Вода забивает мне рот, и я не могу сказать Дине и Федосьевне: мальчишка этот — я!.. И все из-за меня!.. Не слышат, потому что волна уносит Глазунова, моего отца, мою бабушку и тетю…

Там нет лишь Телегина… Он остался на берегу, его не смела волна!.. Хорошо: он подтвердит, что я не нарочно, что я не виноват!.. Он скажет это, когда придут наши!.. А наши придут!.. Здесь были не «гэстапы», а танкисты. И на улице меня проверяла полевая…

Может быть, я ошибаюсь? Как всегда!.. И из-за меня гибнут люди!.. Пусть только придут наши!

Волна с грохотом мчится на меня, оглушает и бросает на землю… Опять волна!.. Волна за волной — без передышки!.. Волны уходят, а я остаюсь!.. Пытаюсь подняться, но меня сшибает… И когда вода спадает, я лежу в луже… Воды… Или такой, как на лестнице?.. Или совсем маленькой… Как вокруг Малика… Но она растекается как кровавое пятно…

Пусть придут наши!.. Больше терпеть невозможно!..

XXVI

«Хряскало» не только у нас в больнице. И дома по ночам я прислушивался к звукам, усиленным эхом в колодце двора: хрясь!.. хрясь!.. хрясь!.. Одиночные, сдвоенные, скачущие по камням мостовой выстрелы сменялись продолжительной трескотней. Хряснуло — и нет человека!.. А то и целой шеренги заложников… Немцы, которые обычно ночью не воевали, расправлялись по ночам. Потому что спешили… Кажется, действительно приближались наши…

На улицах, кроме фельджандармерии, которая правила всем, сновали солдаты-фронтовики. Со своими ранцами, покрытыми рыжим мехом, они напоминали крыс, которые ищут свои норы. И не находят. А может быть, и находят, но не там, где нам кажется. На фронт, с фронта! Впрочем, и сам фронт шел навстречу.

Кроме немецкой стрельбы издалека стали доноситься звуки, приглушенные, таинственные, настойчивые. Невнятное бормотанье и тяжелые удары, как ладонью по листу фанеры, были не похожи на стрельбу, но мы знали — это она, далекая пальба. Она не прекращалась ни днем, ни ночью — наши воевали круглые сутки. Казалось, уже можно было различить «слова» и «фразы» из сбивчивой речи фронта. Я и радовался, и трусил: накатывалась еще одна волна — может быть, самая мощная. Тянуло на улицу, на простор! И жаль было захлебнуться у самого берега… От мелких волн, которые бьются о камни… Мы сидели в квартирах и по ночам прислушивались к звукам…

Однажды тихий стрекот зазвучал совсем рядом. В небе над нами. Это был самолет. И тотчас же урчание самолета заглушил лай, словно все собаки разом сорвались с цепей. Но собак в городе не было, лаяли немецкие зенитки. Дома и дворы слушали ровный рокот мотора в паузах между пальбой зениток. Нам казалось, что немцы в момент разделаются с одиноким самолетиком. Было жалко его, себя, всех нас. Вот они — наши, почти что рядом, но, когда они придут, нас уже, вероятно, не будет — перестреляют, угонят. Обидно было гибнуть, когда появился просвет в темном пятне оккупации. Люди вслушивались в тарахтенье мотора и качали головами: казалось, что это сон, бред, фантазия! Было удивительно, что немцы не могут его сбить, как десятками уничтожали фанерные аэропланы. Я еще помнил бронированный трактор на нашей улице, в день, когда немцы входили в город, и этот ночной самолетик представлялся мне платформой, вроде железнодорожной, на которой стоит мотор. Вот-вот накрытый толстым одеялом темноты самолетик попадется в прошивающие небо лучи прожекторов, и он замолчит. Но когда в пальбе наступала пауза, самолет гудел все так же ровно и уверенно. Они были какие-то другие — наши, по ту сторону темноты! Хотелось бежать за самолетом, как в детстве за бумажным змеем, смотреть на него, слышать его. Может быть, затем он и прилетал, не бомбил, не стрелял — только разговаривал с нами. Он мог быть и бумажным, как змей, и фанерным — главное, что он принес нам привет оттуда! Все слушали и молчали.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: