Когда Вам начнут платить за Вашу работу, тогда Вы и узнаете, насколько Вы хороши, как писатель.
Упреждая мой ответ, Борн неожиданно повернулся к Марго и заявил: Ты была права, мой ангел. Твой молодой человек — поэт.
Марго подняла свой взгляд на меня, бесцветно и оценивающе, она заговорила в первый раз с начала нашей беседы, проговаривая слова с иностранным акцентом, оказавшимся более заметным, чем у ее приятеля, — явный французский акцент. Я всегда права, сказала она. Ты должен уже это знать, Рудольф.
Поэт, продолжил Борн, все еще адресуя свою речь к Марго, иногда книжный обозреватель, и студент скучнейшего замке-на-горе — похоже, мы обитаем где-то близко. Но без имени. По крайней мере, я еще не был посвящен в это.
Уокер, я представился, осознав, что не назвал себя, когда мы пожали друг другу руки. Адам Уокер.
Адам Уокер, повторил Борн, отворачиваясь от Марго и посылая мне одну из своих загадочных улыбок. Хорошее, крепкое американское имя. Сильное, обычное, надежное. Адам Уокер. Одинокий охотник за приключениями в кино-Вестерне, пробирающийся сквозь пустыню с ружьем и револьвером на верном коне. Или честный, прямой хирург в дневной мыльной опере, трагично влюбленный в двух женщин одновременно.
Звучит, конечно, крепко, ответил я, но ничего нет в Америке такого уж крепкого. Фамилию мой дедушка получил, когда высадился на острове Эллис в тысяча девятисотом. Получилось так, что официальный представитель нашел фамилию Валшинский слишком трудной для бумаг, так что они назвали его Уокер.
Что за страна, сказал Борн. Безграмотные чиновники украли у человека его личность простой закорючкой ручки.
Нет, не личность, ответил я. Только фамилию. Он работал тридцать лет кошерным мясником в нижнем Ист-Сайде.
В том разговоре было больше, чем просто разговор, прыгающий с одной темы на другую. Вьетнам и растущая оппозиция войне. Разница между Нью Йорком и Парижем. Убийство Кеннеди. Американское эмбарго к Кубе. Безличностные темы, да, но у Борна всегда было очень устойчивое мнение по любой теме, иногда совершенно непривычное, неортодоксальное, и, слыша его манеру разговора, полу-шутя, слегка снисходительно, я не смог бы определить, насколько он был серьезен. В некоторые моменты он звучал, как политический ястреб правого крыла; в другие моменты он выдвигал идеи бомбометателей анархистов. Испытывал ли он меня, я спрашивал себя, или эти идеи были естественными для него, небольшим развлечением субботнего вечера? В это же время непроницаемая Марго оторвалась от своего гнезда на батарее, чтобы взять сигарету у меня, и после продолжала стоять, совершенно не участвуя в разговоре, но изучая меня каждый раз, когда я начинал говорить, и ее глаза излучали при этом неморгающее любопытство ребенка. Признаюсь, мне было приятно быть наблюдаемым ей, даже если иногда мне и становилось немного неловко. Что-то глубоко эротичное ощущал я тогда в ее взгляде, но я был совершенно неопытен в то время, чтобы знать наверняка, смотрела ли она на меня, стараясь подать какой-то знак или без всякого тайного умысла. Сказать правду, я никогда не встречал раньше подобных людей, и поскольку те двое были для меня совершенно непостижимой парой, то, чем дольше я говорил с ними, тем более нереальными они становились для меня — будто придуманные персонажи в истории, затевающейся в моей голове.
Не могу вспомнить, пили ли мы, но если все же эта вечеринка была в Нью Йорке, то там определенно должны были быть бутылки дешевого красного вина и горы бумажных стаканчиков, так что, похоже, мы все-таки потихоньку пьянели, продолжая разговаривать. Было бы хорошо, если бы я смог еще что-нибудь выцарапать из моей памяти, но 1967 год — это так далеко, и как бы я ни старался вспомнить ускользающие из памяти интонации слов и жестов того разговора, я видел лишь бесцветные провалы. Все же несколько живых моментов показались в тумане памяти. Борн, протягивающий руку ко внутреннему карману пиджака, к примеру, и вытаскивающий окурок сигары, которую он ту же прикурил, заявив, что это Монтекристо, лучшая кубинская сигара — в то время запрещенная для продажи здесь, как, в прочем, и сейчас — которую он смог получить через очень личную связьс кем-то работающим во французском посольстве в Вашингтоне. Далее он заговорил о Кастро — тот же самый Борн, несколько минут ранее защищавший Линдона Джонсона, МкНамару и Уэстморлэнда за их героическую деятельность в борьбе с коммунизмом во Вьетнаме. Я помню, что было очень забавно наблюдать за видом взъерошенного политолога с окурком сигары, и сказал ему, что он напоминает мне хозяина южно-американской кофейной плантации, слегка помешавшегося от долгого пребывания в джунглях. Борн засмеялся над моей репликой и быстро добавил, что я не был далек от правды, он провел часть детства в Гватемале. Когда я стал расспрашивать его об этом, он отмахнулся от меня словами в другое время.
Я расскажу всю историю, сказал он, но только когда будет значительно тише вокруг. Всю историю моей невероятной жизни. Вы все услышите, мистер Уокер. Однажды, Вы даже начнете писать мою биографию, я это Вам гарантирую.
Сигара Борна, тогда, его слова о моей будущей роли биографа и спутника, вроде канонического Джеймса Босуэлла, а также образ Марго, касающейся моего лица правой рукой и шепчущей: Не забывай о себе. Наверное, все это уже случилось ближе к концу, когда мы собрались уходить или уже уходили, спускаясь по лестнице, но у меня совершенно не осталось никаких воспоминаний о расставании и прощании. Все исчезло, стерлось за сорок лет. Они тогда были два незнакомца, которых я встретил на шумной вечеринке весенней ночью в Нью Йорке моей юности, Нью Йорке, которого уже больше не существует, только и всего. Так или не так, но мы даже не обменялись телефонами на прощание.
Я полагал, что больше не встречусь с ними никогда. Борн преподавал в Колумбийском университете уже семь месяцев, и если я не встретился с ним за это время, то я вряд ли бы встретился с ним еще раз после нашей случайной встречи. Но лучше забыть о теории вероятности, когда дело касается действительности, и если что-то может не случиться, это не означает, что оно не случится на самом деле. Через два дня после той встречи, после моих занятий я пошел в бар Уэст Энд, надеясь встретить кого-нибудь из моих знакомых. Уэст Энд был тусклой, пещерного вида дырой с парой десяток кабинок и столиков, с широченной продолговатой стойкой бара в центре и небольшим открытым помещением возле входа, где можно было купить плохого качества обед или ужин — мое место для встреч с друзьями — а также любимое место студентов, пьяниц и местных жителей. Был теплый, наполненный солнцем полдень, и, потому, не так уж много посетителей было в то время. Когда я уже заканчивал поиск знакомых лиц, я увидел Борна, сидящего в кабинке в глубине бара. Он сидел один и читал немецкий журнал ( Шпигель, вроде бы), курил одну из тех самых кубинских сигар и, казалось, совершенно забыл о полупустом стакане пива, стоящем слева от него на столике. И, опять, он был одет в белый костюм — может, и не тот же, поскольку пиджак выглядел чище и был не так уж мят по сравнению с субботним костюмом — но белой рубашки уже не было, на смену ей пришло нечто красноватое, цвета кирпича и малины.
Любопытно, но мое первое чувство при виде его было повернуться и уйти безо всяких приветствий. Очень интересно было бы изучить причины моего замешательства, и, похоже, ее появление говорило, что я каким-то образом понял, что было бы лучше для меня держаться подальше от Борна, и что любое сближение с ним вело к проблемам. Откуда я это понял? Я провел меньше часа в его компании, но даже за это короткое время я заметил в нем что-то отталкивающее. Я не отрицал его других качеств — обаяния, ума, чувства юмора — но глубоко под ними клубилось нечто темное и циничное, от чего мне было немного не по себе, и от чего я почувствовал, что он не был человеком, которому можно было бы доверять. Стал бы я думать по-другому о нем, если бы не презирал его политические взгляды? Трудно сказать. Мой отец и я не соглашались почти ни в чем, когда речь шла о политике того времени, но наши разногласия никак не влияли на мое отношение к нему, как к человеку порядочному и, по крайней мере, неплохому. Но Борн таким не был. Он был умен и эксцентричен и непредсказуем, но его суждение, что война есть самое настоящее выражение человеческой души, автоматически выводит любого сказавшего это за пределы порядочности. И если бы он сказал эти слова, как шутку, провоцируя антимилитаристски настроенного студента, чтобы тот опровергнул его суждения — это было бы лишь игрой в дразнилки.