Вторник. Он проводит весь день, гуляя по Парижу. Он видит пастора, играющего со школьниками в Luxembourg Gardens. Он дает десять франков бродяге на rue Monge. Темное небо позднего сентября сгущается вокруг него, становясь из голубого темно-синим. У него больше нет никаких идей.
Вторник. Ночь. В три часа утра раздается громкий звук. Он спит, вымотанный длительным марафоном по городу. Кто-то стучит в дверь. Даже не кто-то один, а несколько. Армия кулаков долбится в его дверь.
Два полицейских в униформе, молодые французские жандармы с пистолетами в кобурах. Пожилой человек в деловом костюме. Пьяный Морис болтается возле двери. Они спрашивают, если зовут Адам Уокер — Уолк-эйр. Они спрашивают его бумаги, подразумевая его паспорт, и, когда он передает его одному из жандармов, они его не возвращают. Затем пожилой человек приказывает жандармам обыскать комод. Нижний ящик открыт, и оттуда извлекается огромный пакет, завернутый в алюминиевую фольгу. Жандарм передает пакет пожилому, который тут же начинает разворачивать фольгу. Гашиш, говорит он. Два с половиной килограмма, может, и все три.
Тонкая ирония в мести Борна. Тот, кто никогда не принимал наркотиков, обвинен в их хранении.
Они забирают его. На заднем сидении У. говорит пожилому человеку, что он невиновен, что кто-то подложил ему пакет, пока он гулял. Тот отвечает ему — заткнись.
Они ведут его в здание, оставляют в комнате и запирают на замок. Он не знает, где он находится. Лишь только, что он сидит в небольшой пустой комнате где-то в Париже с наручниками на запястьях. Он арестован? Не похоже. Никто не сказал ему и слова об этом, и, странным образом, его не сфотографировали и не взяли отпечатков пальцев, и он сидит в этой небольшой пустой комнате, а не в камере какой-нибудь тюрьмы.
Он сидит так почти семь часов. В десять тридцать его выводят из здания и везут в Palais de Justice. Наручники сняты. Он заходит в кабинет и говорит с мужчиной, назвавшим себя juge d’instruction. Он может быть и тем, кем назвался, но У. сомневается в этом. Он все более и более убеждается, что все происходящее — фарс, срежиссированный Рудольфом Борном, и все мужчины и женщины лишь актеры.
Судебный служитель, допустим, что он и есть судебный служитель, говорит У., что он очень счастливый молодой человек. Обладать таким огромным количеством запрещенных наркотиков — серьезное преступление во Франции, наказуемое Х-сколько годами тюрьмы. Большая удача для У., что один человек с влиятельными связями в правительственных кругах выступил в его защиту, прося прощения для него, опираясь на незапятнанное прошлое обвиняемого. Министерство Юстиции решило заключить сделку с У. Они снимают все обвинения в ответ на его согласие быть депортированным. Он никогда не будет допущен вновь на территорию Франции, но при этом останется свободным человеком в своей стране.
Juge d’instruction выдвигает ящик своего письменного стола и достает паспорт У. (держа в правой руке) и билет на самолет (в левой руке). Это одноразовое предложение, говорит он. Соглашайтесь или нет.
У. соглашается.
Хорошо, говорит человек. Мудрое решение. Самолет вылетает в три часа дня. У Вас будет достаточно времени, чтобы вернуться в отель и собрать вещи. Офицер будет сопровождать Вас, конечно, но как только самолет взлетит и покинет территорию Франции, дело будет закрыто. Мы надеемся на то, что это последний раз, когда можем видеть Вас. Приятного путешествия, мистер Уокер.
Так заканчивается краткое пребывание У. в стране галлов — выгнан, унижен, под запретом на всю жизнь.
Он больше никогда не вернется туда, и он больше не увидится снова ни с кем.
Прощай, Марго. Прощай, Сесиль. Прощай, Хелен.
Сорок лет спустя они не более реальны, чем призраки.
Они все сейчас призраки, и У. тоже скоро будет с ними.
IV
Полет назад в самолете из Сан Франсиско в Нью Йорк я провел в поисках в моей памяти того самого момента, когда я впервые заметил Уокера осенью 1967 года. Я и не знал, что он уехал учиться в Париж на год, но после нескольких дней в семестре, когда у нас состоялось первое редакционное совещание Коламбия Ревью(Адам и я были тогда в редакции), я заметил его отсутствие. Что случилось с Уокером? я спросил кого-то, и тогда я узнал, что он был в Европе, участвуя в Программе годового обучения за пределами страны. Очень скоро после этого (неделя? десять дней?) он внезапно снова появился. Я ходил на лекции Эдварда Тайлера о поэзии шестнадцатого и семнадцатого веков (Уайетт, Серрей, Рэйли, Гревилл, Херберт, Донн), тот самый Тайлер, преподававший прошедшей весной Мильтона. Уокер и я были в том классе вместе, и мы оба считали тогда, что Тайлер без сомнения был лучшим преподавателем на факультете Английского языка. К осенним лекциям, в основном, допускались лишь выпускники, и потому я был на седьмом небе, получивший разрешение третьекурсник, и я отрабатывал как только мог для умного, ироничного, немногословного, эрудированного Тайлера, мечтая заслужить одобрительное уважение этого требовательного, всеми обожаемого человека. Лекции шли два раза в неделю по полтора часа, и на третьей или четвертой лекции безо всякого объяснения появился Уокер, тринадцатый слушатель в классе, официально ограниченном двенадцатью студентами.
Мы поговорили в коридоре после лекции, но Адам выглядел очень рассеяным, неохотно отвечающим на вопросы о его внезапном возвращении в Нью Йорк (теперь я знаю, почему). Он упомянул, что Программа в Париже оказалась полным разочарованием для него, что предметы, к которым он был допущен, были недостаточно интересны (только грамматика, никакой литературы), и, чтобы не терять год в подвале французской образовательной бюрократии, он предпочел вернуться. Его скоропалительный уход из Программы принес ему ожидаемые трудности, но Колумбийский университет отреагировал на происшедшее с необычным дружелюбием, так ему показалось, и, хоть классы уже начались, когда он покинул Париж, после долгой беседы с одним из деканов он был восстановлен в своем студенчестве — ему не надо было опасаться набора в армию, по крайней мере следующие четыре семестра. Единственной проблемой для него было отсутствие жилья. Он делил свое предыдущее жилье с сестрой в июле и августе, но после убытия, как он думал на целый года, она нашла — с кем разделить квартиру, и теперь у него не было ни кола и ни двора. Некоторое время он ночевал у разных друзей пока искал себе новый адрес. Как раз, сказал он, бросив взгляд на свои часы, у него была назначена встреча через двадцать минут, чтобы ознакомиться с небольшой студией на 109-ой Стрит, и ему пора уходить. Пока, сказал он и поспешил к лестнице на выход.
Я знал, что у Адама была сестра, но это было первый раз, когда я услышал о ней, живущей в Нью Йорке — в Морнингсайд Хайтс, никак не меньше, и заканчивающей свое обучение по английскому языку выпуском в Колумбийском университете. Спустя две недели я увидел ее в кампусе. Она шла мимо статуи мыслителя Родена по пути в Философи Холл, и, увидев ее очень сильное, почти невероятное сходство с ее братом, я тут же догадался, что эта молодая женщина, проходящая мимо меня, и есть сестра Уокера. Я уже писал, как красива она была, но, просто сказав, не значит ничего по сравнению с тем, какое впечатление она произвела на меня. Гвин сияла красотой, светилась ею, вызывая бурю эмоций у любого мужчины, посмотревшего на нее; и увидеть ее в первый раз — было одним из замечательных событий в моей жизни. Я возжелал ее — с первой секунды — и со страстной упрямостью мечтателя я решил с ней познакомиться.
Ничего не произошло. Я был знаком с ней лишь чуть-чуть, мы встретились за кофе пару раз. Я попросил пойти со мной в кино (она отказалась), я пригласил ее на концерт (она отказалась), и потом, случайно, встретились однажды вечером в большом китайском ресторане и побеседовали полчаса о поэзии Эмили Дикинсон. Через некоторое время я вызвался проводить ее через Риверсайд Парк, попытался поцеловать ее, но был остановлен. Не надо, Джим, сказала она. У меня уже есть кто-то. Я не могу так.