— Стой, — сказал я вдруг, — куда же мы бежим? Солдаты меня не послушаются.
Сара продолжала тащить меня за собой… Признаюсь, у меня голова закружилась.
— Да послушай, Сара, — сказал я ей, — что толку туда бежать? Лучше я пойду опять к генералу; пойдем вместе; авось, мы упросим его.
Сара вдруг остановилась и как безумная посмотрела на меня.
— Пойми меня, Сара, ради бога. Я твоего отца помиловать не могу, а генерал может. Пойдем к нему.
— Да его пока повесят, — простонала она… Я оглянулся. Писарь стоял невдалеке.
— Иванов, — крикнул я ему, — сбегай, пожалуйста, туда к ним: прикажи им подождать, скажи, что я пошел просить генерала.
— Слушаю-с…
Иванов побежал.
Нас к генералу не пустили. Напрасно я просил, убеждал, наконец даже бранился… напрасно бедная Сара рвала волосы и бросалась на часовых: нас не пустили.
Сара дико посмотрела кругом, схватила обеими руками себя за голову и побежала стремглав в поле, к отцу. Я за ней. На нас глядели с недоумением…
Мы подбежали к солдатам. Они стали в кружок и, представьте, господа! смеялись, смеялись над бедным Гиршелем! Я вспыхнул и крикнул на них. Жид увидел нас и кинулся на шею дочери. Сара судорожно схватилась за него.
Бедняк вообразил, что его простили… Он начинал уже благодарить меня… Я отвернулся.
— Ваше благородие, — закричал он и стиснул руки. — Я не прощен?
Я молчал.
— Нет?
— Нет.
— Ваше благородие, — забормотал он, — посмотрите, ваше благородие, посмотрите… ведь вот она, эта девица — знаете, она дочь моя.
— Знаю, — отвечал я и опять отвернулся.
— Ваше благородие, — закричал он, — я не отходил от палатки! Я ни за что… — Он остановился и закрыл на мгновенье глаза… — Я хотел ваших денежек, ваше благородие, нужно сознаться, денежек… но я ни за что…
Я молчал. Гиршель был мне гадок, да и она, его сообщница…
— Но теперь, если вы меня спасете, — проговорил жид шёпотом, — я прикажу — я… понимаете?.. всё… я уж на всё пойду…
Он дрожал, как лист, и торопливо оглядывался. Сара молча и страстно обнимала его.
К нам подошел адъютант.
— Господин корнет, — сказал он мне, — его превосходительство приказал арестовать вас. А вы… — Он молча указал солдатам на жида… — сейчас его…
Силявка подошел к жиду.
— Федор Карлыч, — сказал я адъютанту (с ним пришло человек пять солдат), — прикажите по крайней мере унести эту бедную девушку…
— Разумеется. Согласен-с.
Несчастная едва дышала. Гиршель бормотал ей на ухо по-жидовски…
Солдаты с трудом высвободили Сару из отцовских объятий и бережно отнесли ее шагов на двадцать. Но вдруг она вырвалась у них из рук и бросилась к Гиршелю… Силявка остановил ее. Сара оттолкнула его, лицо ее покрылось легкой краской, глаза засверкали, она протянула руки.
— Так будьте же вы прокляты, — закричала она по-немецки, — прокляты, трижды прокляты, вы и весь ненавистный род ваш, проклятием Дафана и Авирона * , проклятием бедности, бесплодия и насильственной, позорной смерти! Пускай же земля раскроется под вашими ногами, безбожники, безжалостные, кровожадные псы…
Голова ее закинулась назад… она упала на землю… Ее подняли и унесли.
Солдаты взяли Гиршеля под руки. Я тогда понял, почему смеялись они над жидом, когда я с Сарой прибежал из лагеря. Он был действительно смешон, несмотря на весь ужас его положения. Мучительная тоска разлуки с жизнью, дочерью, семейством выражалась у несчастного жида такими странными, уродливыми телодвижениями, криками, прыжками, что мы все улыбались невольно, хотя и жутко, страшно жутко было нам. Бедняк замирал от страху…
— Ой, ой, ой! — кричал он, — ой… стойте! я расскажу, много расскажу. Господин унтер-вахмистр, вы меня знаете. Я фактор, честный фактор. Не хватайте меня; постойте еще минутку, минуточку, маленькую минуточку постойте! Пустите меня: я бедный еврей. Сара… где Сара? О, я знаю! она у господина квартир-поручика (бог знает, почему он меня пожаловал в такой небывалый чин). Господин квартир-поручик! Я не отхожу от палатки. (Солдаты взялись было за Гиршеля… он оглушительно взвизгнул и выскользнул у них из рук.) Ваше превосходительство, помилуйте несчастного отца семейства! Я дам десять червонцев, пятнадцать дам, ваше превосходительство!.. (Его потащили к березе.) Пощадите! змилуйтесь! господин квартир-поручик! сиятельство ваше! господин обер-генерал и главный шеф!
На жида надели петлю… Я закрыл глаза и бросился бежать.
Я просидел две недели под арестом. Мне говорили, что вдова несчастного Гиршеля приходила за платьем покойного. Генерал велел ей выдать сто рублей. Сару я более не видал. Я был ранен; меня отправили в госпиталь, и когда я выздоровел, Данциг уже сдался, — и я догнал свой полк на берегах Рейна.
Петушков
В 182… году в городе О… проживал поручик Иван Афанасьевич Петушков. Он происходил от бедных родителей, пяти лет остался круглым сиротой и попал на руки к опекуну. Имущества у него, по милости опекуна, не оказалось никакого; он перебивался пополам с грехом. Роста был он среднего, несколько сутуловат; лицо имел худое и покрытое веснушками, впрочем довольно приятное, волосы темно-русые, глаза серые, взгляд робкий; частые морщины покрывали его низкий лоб. Вся жизнь Петушкова прошла чрезвычайно однообразно; под сорок лет он был еще молод и неопытен, как ребенок. Знакомых он дичился, а с теми, на участь которых мог иметь влияние, обходился весьма кротко…
За людьми, осужденными судьбою на жизнь однообразную и невеселую, часто водятся разные привычки и потребности. Петушков по утрам, за чаем, любил кушать свежую белую булку. Без этого лакомства он жить не мог. Вот, в одно утро, слуга его, Онисим, подал ему на тарелке с синими цветочками вместо булки три темно-рыжих сухаря. Петушков тотчас же, с некоторым негодованьем, спросил слугу своего, что бы это такое значило?
— Булки все поразобравшись, — ответил ему Онисим, природный петербуржец, странной игрою случая занесенный в самую глушь южной России.
— Быть не может! — воскликнул Иван Афанасьевич.
— Поразобравшись, — повторил Онисим, — сегодня у предводителя завтрак, так оно всё туда, знаете, пошло.
Онисим провел рукой по воздуху и выставил правую ногу вперед.
Иван Афанасьевич прошелся по комнате, оделся и сам отправился в булочную. Это единственное в городе О… заведение было учреждено лет десять тому назад заезжим немцем, в скором времени процвело и теперь еще процветало под начальством его вдовы, толстой бабы.
Петушков постучался у окошка. Толстая баба выставила в форточку свое болезненно пухлое и заспанное лицо.
— Булку пожалуйста, — с приятностью сказал Петушков.
— Вышли булки, — пропищала толстая баба.
— У вас нет булок?
— Нетути.
— Как же это? помилуйте. Я у вас каждый день беру булки и плачу аккуратно.
Баба молча посмотрела на него.
— Возьмите крендель, — сказала она, наконец, зевая, — или паплюху.
— Не хочу, — сказал Петушков и даже обиделся.
— Как угодно, — пробормотала баба и захлопнула форточку.
Ивана Афанасьевича разобрала сильная досада. В недоуменье отошел он на другую сторону улицы и предался весь, как дитя, своему неудовольствию.
— Господин!.. — раздался довольно приятный женский голос, — господин!
Иван Афанасьевич поднял глаза. Из форточки булочной выглядывала девушка лет семнадцати и держала в руке булку. Лицо она имела полное, круглое, щеки румяные, глаза карие, небольшие, нос несколько вздернутый, русые волосы и великолепные плечи. Ее черты выражали доброту, лень и беспечность.
— Вот вам, сударь, булка, — сказала она, посмеиваясь, — я было взяла ее себе, да уж извольте, уступлю вам.
— Покорнейше благодарю. Позвольте-с…
Петушков начал шарить у себя в кармане.
— Не надо, не надо-с. Кушайте себе на здоровье.