Долго простоял на месте бедный Петушков.
— Сирота я, сирота казанская, — прошептал он наконец…
Оборванный мальчишка остановился перед ним, робко посмотрел на него, протянул руку…
— Христа ради, барин хороший.
Петушков достал грош.
— На тебе на твое сиротство, — проговорил он через силу и пошел опять в булочную. На пороге Василисиной комнатки остановился Иван Афанасьич.
«Вот, — подумал он, — вот с кем я знаюсь! Вот оно, мое семейство! вот оно!.. И тут Бублицын и там Бублицын».
Василиса сидела к нему спиной и, беззаботно попевая, разматывала нитки; платье на ней было ситцевое, полинялое; волосы она заплела кое-как… В комнате, невыносимо жаркой, пахло периной, старыми тряпками; кой-где по стенам проворно мчались рыжие, щеголеватые прусаки; на дряхлом комоде, с дырочками вместо замков, лежал, подле разбитой банки, стоптанный женский башмак… На полу еще валялась поэма Козлова… Петушков покачал головой, скрестил руки и вышел. Он был обижен.
Дома он приказал подать себе одеться. Онисим поплелся за сюртуком. Петушкову весьма хотелось вызвать Онисима на разговор, но Онисим молчал угрюмо. Наконец Иван Афанасьич не вытерпел:
— Что ж ты меня не спрашиваешь, куда я иду?
— А на что мне знать, куда вы идете?
— Как на что? Ну, придет кто-нибудь за нужным делом, спросит: где, мол, дескать, Иван Афанасьич? А ты ему и скажешь: Иван Афанасьич туда-то пошел.
— За нужным делом… Да кто к вам за нужным делом-то ходит?
— Вот ты опять начинаешь грубить? Ведь вот опять?
Онисим отвернулся и принялся чистить сюртук.
— Право, Онисим, ты человек пренеприятный.
Онисим исподлобья поглядел на барина.
— И всегда ты так. Вот уж именно всегда.
Онисим улыбнулся.
— Да на что мне у вас спрашивать, Иван Афанасьич, куда вы идете? Как будто я не знаю? К булочнице!
— А вот и вздор! вот и соврал! Совсем не к ней. Я к булочнице больше ходить не намерен.
Онисим прищурился и тряхнул веником. Петушков ожидал одобренья; но слуга его безмолвствовал.
— Не годится, — продолжал строгим голосом Петушков, — неприлично… Ну, говори же ты, что ты думаешь?
— Что мне думать? Ваша воля. Что мне думать?
Петушков надел сюртук. «Не верит мне, бестия», — подумал он про себя.
Он вышел из дому, но ни к кому не зашел. Походил по улицам. Обратил внимание на заходящее солнце. Наконец, часу в девятом воротился домой. Он улыбался; он беспрестанно пожимал плечами, как бы дивясь своей глупости. «Ведь вот, — думал он, — что значит твердая воля…»
На другой день Петушков встал довольно поздно. Ночь он провел не совсем хорошо, до самого вечера не выходил никуда и скучал страшно. Перечел Петушков все свои книжонки, вслух похвалил одну повесть в «Библиотеке для чтения». Ложась спать, велел Онисиму подать себе трубку. Онисим вручил ему предрянной чубучок. Петушков начал курить; чубучок захрипел, как запаленная лошадь.
— Что за гадость! — воскликнул Иван Афанасьич, — где же моя черешневая трубка?
— А в булочной, — спокойно возразил Онисим. Петушков судорожно моргнул глазами.
— Что ж, прикажете сходить?
— Ну, не нужно; ты не ходи… не нужно; не ходи, слышишь?
— Слушаю-с.
Ночь прошла кое-как. Утром Онисим, по обыкновению, подал Петушкову на тарелке с синими цветочками белую, свежую булку. Иван Афанасьич посмотрел в окно и спросил Онисима:
— Ты ходил в булочную?
— Кому ж ходить, коли не мне?
— А!
Петушков углубился в размышление.
— Скажи, пожалуйста, ты там видел кого-нибудь?
— Известно, видел.
— Кого же ты там видел, например?
— Да известно кого: Василису.
Иван Афанасьич умолк. Онисим убрал со стола и уже вышел было из комнаты…
— Онисим, — слабо воскликнул Петушков.
— Чего изволите?
— А… обо мне она не спрашивала?
— Известно, не спрашивала.
Петушков стиснул зубы. «Вот, — подумал он, — вот она, любовь-то… — Он опустил голову. — А ведь смешон же я был, — подумал он опять, — вздумал ей стихотворенья читать! Эка! Да ведь она дура! Да ведь ей, дуре, только бы на печи лежать да блины есть! Да ведь она деревяшка, совершенная деревяшка, необразованная мещанка!»
— Не пришла… — шептал он два часа спустя, сидя на том же месте, — не пришла! Каково? Ведь она могла видеть, что я ушел от нее рассерженный, ведь она могла же знать, что я обиделся! Вот тебе и любовь! И не спросила даже, здоров ли я? Здоров ли, дескать, Иван Афанасьич? Вторые сутки меня не видит — и ничего!.. Даже, может быть, опять изволила видеться с этим Буб… Счастливчик! Тьфу, чёрт возьми, какой я дурак!
Петушков встал, молча прошелся по комнате, остановился, слегка наморщил брови и почесал у себя в затылке.
— Однако, — сказал он вслух, — пойду-ка я к ней. Надобно же посмотреть, что она там-таки делает? Пристыдить ее надобно. Решительно пойду. Онька! одеваться!
«Ну, — думал он, одеваясь, — посмотрим, что-то будет? Она, пожалуй, чего доброго, на меня сердится. И в самом деле, человек ходил-ходил, ходил-ходил да вдруг, ни с того ни с сего, взял да перестал ходить! А вот посмотрим».
Иван Афанасьич вышел из дому и добрался до булочной. Он остановился у калитки: надобно ж оправиться и обтянуться… Петушков взялся обеими руками за фалды да чуть не оторвал их прочь совсем… Судорожно покрутил он затянутой шеей, расстегнул верхний крючок воротника, вздохнул…
— Что ж вы стоите, — закричала ему Прасковья Ивановна из окошка. — Войдите.
Петушков вздрогнул и вошел. Прасковья Ивановна встретила его на пороге.
— Что это вы, батюшка, к нам вчера не пожаловали? Аль нездоровьице какое помешало?
— Да, у меня что-то вчера голова болела…
— А вы бы к височкам по огурчику приложили, мой батюшка. Как рукой бы сняло. А теперь не болит головка?
— Нет, не болит.
— Ну, и слава тебе, господи!
Иван Афанасьич отправился в заднюю комнату. Василиса увидала его.
— А! здравствуйте, Иван Афанасьич.
— Здравствуйте, Василиса Тимофеевна.
— Куда вы ливер девали, Иван Афанасьич?
— Ливер * ? какой ливер?
— Ливер… наш ливер. Вы его, должно быть, к себе занесли. Вы ведь такой… прости, господи!..
Петушков принял важный и холодный вид.
— Я прикажу своему человеку посмотреть. Так как я вчера здесь не был, — значительно проговорил он…
— Ах, да ведь точно, вас вчера здесь не было. — Василиса присела на корточки и начала рыться в сундуке… — Тетка! А, тетка!
— Че-а-во?
— Ты, что ль, взяла мою косынку?
— Какую косынку?
— А желтую.
— Желтую?
— Да, желтую, с разводами.
— Нет, не брала.
Петушков нагнулся к Василисе.
— Послушай, Василиса, меня; послушай-ка, что я тебе скажу. Теперь дело идет не о ливерах да о косынках; этим вздором можно и в другое время заняться.
Василиса не тронулась с места и только подняла голову.
— Ты скажи мне, по чистой совести, любишь ли ты меня, или нет. Вот что я желаю знать, наконец!
— Ах, какой же вы, Иваи Афанасьич'… Ну, да, разумеется.
— А коли любишь, как же это ты ко мне вчера не зашла? Некогда было? Ну, прислала бы узнать, что, дескать, не болен ли я, что меня нету! А тебе и горюшка мало. Я хоть там, пожалуй, умирай себе, ты и не пожалеешь.
— Эх, Иван Афанасьич, не всё ж про одно думать; работать надобно.
— Оно, конечно, — возразил Петушков, — а все-таки… И над старшими смеяться не следует… Нехорошо. Притом не мешает в известных случаях… А где же моя трубка?
— Вот ваша трубка.
Петушков начал курить.
Несколько дней протекло снова, по-видимому, довольно мирно. Но гроза приближалась. Петушков мучился, ревновал, не спускал глаз с Василисы, тревожно наблюдал за ней, надоедал ей страшно. Вот, однажды вечером, Василиса оделась тщательнее обыкновенного и, улучив удобное мгновенье, отправилась куда-то в гости. Наступила ночь: она не возвращалась. Петушков на заре пришел к себе на квартиру и в восьмом часу утра побежал в булочную… Василиса не приходила. С невыразимым замираньем сердца ожидал он ее до самого обеда… За стол сели без нее…