Лидия Чарская
Мой принц
ГЛАВА 1
Длинный, длинный коридор, по обеим сторонам которого высокие, большие двери с надписями: «библиотека», «музыкальный класс», «репетиционная»… В самом конце, над дальней дверью, небольшой образ, здесь домовая церковь.
Осеннее солнце белыми зайчиками играет на квадратиках паркета.
Я останавливаюсь у третьей двери направо, с небольшою вывескою: «канцелярия».
Там, за дверью, моя судьба.
Я похолодевшею рукою дотрагиваюсь до медной ручки. Когда дверь распахивается, я точно проваливаюсь в какую-то бездну.
«Ну, Лида Воронская-Чермилова, крепись! Ты сама жаждала этого, — повторяю я мысленно. — Никто не толкал тебя сюда. Собери же все твое мужество, вспомни, ради кого ты пришла завоевывать труднодостижимое, и крепись».
Но, как ни стараюсь я подбодрить себя, мои колени подгибаются, а руки дрожат.
Первое, что бросается мне в глаза, это большой письменный стол, перед ним широкое кресло. В кресле — господин в синем вицмундире, плотный, с тонко закрученными длинными усами и быстрым живым взглядом карих глаз. Совсем как институтский преподаватель.
И совершенно упустив из вида, что мне двадцатый год, я отвешиваю незнакомому господину самый «непозволительно-низкий» реверанс, точно я какая-нибудь пятиклассница-институтка.
Затем, поняв свою ошибку, нелепо складываю руки «коробочкой», как это делают институтки, когда им приходится выслушивать выговор начальницы и инспектрисы, и молчу, вытаращив глаза на господина в синем вицмундире. А в голове невидимые молоточки стучат: «Кончено! Осрамилась! Совсем осрамилась на веки веков и бесповоротно. О, глупая, трижды глупая Лида!»
Вероятно, я представляю собою довольно комичное зрелище, потому что легкая улыбка появляется у господина в вицмундире. Он привстает со своего места и ободряюще говорит:
— Вы, вероятно, желаете быть допущены к конкурсному экзамену и подавали прошение? Ваши бумаги здесь?
— Да, — говорю я так, точно от моего ответа зависит жить или умереть, — я послала сюда прошение и бумаги.
— Ваша фамилия? — обращается он ко мне с вопросом, роясь в то же время в кипе бумаг на письменном столе.
— Лида Воронская, — выпаливаю я как-то уж слишком быстро и цепенею от ужаса.
Какая же я Лида, да еще Воронская, когда мое настоящее имя Лидия и уже второй год я больше не Воронская, а Чермилова!
Я хочу поправить свою ошибку и начинаю лепетать что-то.
Слава Богу! Господин в синем вицмундире ничего не замечает. Он ищет мое прошение среди вороха бумаг и не находит.
— Странно! Гм! Очень странно! — говорит он. — Прошения Лидии Воронской здесь нет.
— Ну, конечно! — отвечаю я, мгновенно приходя в себя. — У вас и не может быть прошения Лидии Воронской.
— То есть, что вы хотите этим сказать? Проницательные глаза его смотрят строго, почти сердито.
— Ах, извините, — роняю я безнадежно, — я… я… ошиблась… я… не Лида Воронская, а Лидия Чермилова… Воронская — это моя девичья фамилия. А я замужем.
— Замужем? — спрашивает удивленно «вицмундир». — Такая молоденькая и уже замужем!
В лице его я вижу сомнение, правду ли я говорю.
Тогда я быстро начинаю объяснять ему, что мне скоро двадцать лет, что замужем я уже почти два года, что я мать шестимесячного мальчика и что решила работать для моего ребенка; хочу, во-первых, сама, своим трудом, поднять его на ноги, а во-вторых, хочу добиться славы, чтобы мой ребенок мог впоследствии гордиться своею матерью, и вот, по этим двум причинам, прошу зачислить меня на драматические курсы.
Я говорю, не останавливаясь ни на минуту. Видя, что господин в вицмундире слушает меня внимательно и не прерывает, я уже не могу удержаться и… начинаю, неизвестно зачем, описывать наружность «моего маленького принца», как я называю моего ребенка, рассказываю про его характер, про его привычки, словом, все то, что меня так забавляет и радует в нем.
Затем я объясняю моему слушателю, что мой муж офицер, что он уехал в Сибирь и ранее трех лет не вырвется оттуда, что мужа моего я называю «рыцарем Трумвилем», а он меня «Брундегильдой», что прежде жили мы в Царском Селе, в офицерском флигеле стрелкового батальона, что я свою квартиру называла «замком», что, кроме мужа, у меня отец и мачеха, которых я называю «Солнышко» и «мама-Нэлли», что именно у них я жила после отъезда мужа.
— Позвольте, позвольте! — смеясь, прерывает меня, «вицмундир». — Не знаю, какое все это имеет отношение к вашему прошению относительно допущения вас к экзаменам?
— О, близкое, очень близкое! — возражаю я, — ведь я решила оставить Солнышко и маму-Нэлли исключительно для того, чтобы поступить к вам на курсы. А поступить я желаю, во-первых, потому что я уже вам объяснила причину…
— Все это прекрасно, — осторожно прерывает он меня. — Я вижу, что у вас много темперамента, искренности. Для того дела, которому вы желаете посвятить себя, все это, конечно, весьма желательно, но самое важное — безграничная любовь к нему. Она, эта любовь, пожалуй, даже важнее таланта, способностей, и без нее не добиться намеченной цели…
Тут мой собеседник заговорил о театре, о сцене, о драматическом искусстве, о том, сколько усилий и работы требуется для того, чтобы стать артисткою.
— Вы сказали, что хотите работать ради вашего ребенка. Это, конечно похвально. Но, мне кажется, для этого вы выбрали не совсем подходящий путь… Чтобы посвятить себя сцене, искусству, нужно прежде всего любовь к нему… Скажите, задавали вы себе вопрос, достаточно ли у вас любви к искусству, чтобы преодолеть все те трудности, которые вас ожидают в будущем на поприще артистки?..
Минуту глаза господина в вицмундире смотрят в мои вопрошающим строгим взглядом, как будто желая угадать все, что происходит в моей душе.
— Люблю ли я искусство? — говорю я, точно разбуженная его словами, — да я его не только люблю, я его обожаю… Я убеждена, что это самое лучшее, что есть на земле… Ведь искусство — это правда и красота… Да, я, хочу стать артисткой, чтобы работать для моего ребенка, но вместе с тем я уже давно чувствую влечение к сцене, к театру.
— Вы никогда не выступали на сцене? — спрсил он.
— Ах, нет, если не считать двух любительских спектаклей… Но с детства я упиваюсь отрывками трагедий, стихами… С детства чувствую призвание к сценическому искусству, хотя имею о нем пока лишь смутное понятие… И я… я живу мечтою о чем-то большом и красивом, что должно поднять меня на своих крыльях и унести от земли…
— Все это прекрасно, — замечает господин в вицмундире и смотрит на мою хрупкую, тоненькую, как у подростка-мальчугана, фигуру, — но вынесете ли вы, под силу ли вам будет тот труд, под которым сгибались гораздо более крепкие спины? Путь, избранный вами, труден и тернист, а вы, в сущности, еще дитя и хрупкое дитя при этом…
— Любовь к моему ребенку меня поддержит, — говорю я пылко и убежденно.
— Но ваше здоровье? У вас такой слабый голос, и сама вы такая худенькая, слабенькая…
— Ради Бога, — лепечу я в волнении, все сильнее и сильнее охватывающем меня, — не обращайте внимание на это. Увидите, я все пересилю, я буду стараться, буду работать… примите только меня на ваши курсы, умоляю вас!
И я с мольбою складываю руки на груди. Лицо его делается совсем строгим.
— Это не от меня зависит, а от результата испытания, которому вы должны подвергнуться, — говорит он официальным голосом. — Вы говорите, ваша фамилия Чермилова, Лидия Чермилова. Да, ваши документы здесь у меня, — и, перелистывая их, вскользь замечает, — все в порядке. Вы кончили институт, аттестат здесь, и потому нет никаких препятствий к допущению вас к испытанию. Последнее же решающее слово принадлежит уже конференции.
— Ой!
Я снова проваливаюсь куда-то, и это «ой» звучит из глубины той бездны, куда скатилась сейчас моя испуганная душа. Это «ой» вызывает добродушную улыбку господина в вицмундире, и все лицо его, благодаря этой улыбке, становится снова милым и простым.