Сидел, писал какую-то бумагу, потом оторвался от нее, взглянул на нас и засмеялся облегченно.

– Ну! – воскликнул он весело. – Слава богу! С плеч долой! Все думал, как вам объяснить, чтобы поняли, а объяснять не придется, вот хорошо.

– Придется! – начала обвинять дедушку мама. – Еще как придется!

– Не понимаю, – поднял руку дед. – Вы что, против товарищества? Я же Иннокентия Евлампиевича замещаю, понимаете, он в больницу попал. Поправится, сразу вернусь. Буду пирожки печь, раскопал тут один рецептик. – Дед поднял толстую книгу, помахал над головой. – Сибирские старинные пироги с черемшой!

Пришел какой-то человек за гвоздями, дед надел очки, перестал обращать на нас внимание. Мама нервно потирала руки, готовилась произносить свою речь дальше, но, когда посетитель вышел, дед сказал:

– Следующую неделю – вторая смена, в ночь, имейте в виду.

Мама обессиленно уронила руки, отец чертыхнулся.

– Тебе отдыхать надо, а не работать! Можно подумать – кладовщика некем заменить! – возмутился он.

– Ах, товарищ замглавного! – улыбнулся дед. – Не очень-то знаешь мелкие проблемы! Высоко паришь! Кладовщиков действительно не хватает, потому что молодежь сюда не идет, неинтересно, а стариков нету. Не закрывать же склад!

Отец хмурился, мама сердилась, но оба молчали.

– Дедушка, – привел я последний аргумент, – но ты же генерал, стыдно! Ты же нас подводишь! Подумал?

Дед стал серьезным.

– Вот это – разговор! – сказал он медленно и вдруг рассердился: – Если вам стыдно, можете рядом не ходить!

Мама и папа сразу от наступления к обороне перешли, принялись что-то говорить, успокаивать деда, а он удивился:

– Да что вы за чистоплюи! Нет стыдной работы, разве не знаете?

Я ушел со склада, будто оплеванный. Мама и отец уехали на работу, а я пошел в школу.

На дороге никого не было, и я опять разревелся. Выходит, я чистоплюй, стыжусь деда и все такое… Я ревел, не мог успокоиться, и не обида, а правда душила меня: ведь все так и есть…

Сбор

Я словно барахтался в каком-то болоте: хотел выбраться из него, да ноги проваливались, скользили, дно уходило из-под ног, и я уже отчаялся, потерял веру, опустил руки… Меня тянуло вниз, и не было, не было никакого спасения…

Но жизнь полна противоречий. Так сказал отец. Он сказал это давно, и я, кажется, забыл эти слова, но вот мне стало совсем худо, и странные слова выплыли из памяти. Выплыли, и я даже вздрогнул от неожиданности.

Я запутался вконец, что там и говорить, мне было плохо и тошно от скользкой, противной лжи, в которой я барахтался, но вот мне стало еще хуже – а я словно прозрел и как бы сразу поправился после тяжелой болезни. Действительно, жизнь полна противоречий…

Весь день дедушкины слова жгли меня, будто раскаленное клеймо. Он говорил на складе во множественном числе: вы, вам. Но мне было ясно – говорил он это только мне. Значит, я стыжусь дедушки. Стыжусь того, что он кладовщик. Стыжусь его вида – в телогрейке, треухе, валенках, а не в генеральской шинели с золотым шитьем. Я потерял совесть, проще говоря. Мне, оказывается, важен не дедушка, не человек, не его жизнь и характер, а его оболочка, вот. Блестящая оболочка с генеральскими погонами. Докатился, нечего сказать. А начал с того, что воспользовался его славой. Захотел быть командиром, как он. Подумал, что генеральское сияние и надо мной светится.

Жгла меня моя жизнь. И эти последние дедушкины слова как клеймо. Чистоплюй. Мягко еще сказано.

На какой-то переменке, не помню, все переменки и все уроки спутались у меня, Газовый Баллон опять возник:

– Сегодня сбор!

И редкие зубы открыты в ухмылке. Думал, я снова голову опущу, как в тот раз. Но нет. Я Пухову в глаза посмотрел, кивнул спокойно: мол, задвигай, не возражаю. Давно задвинуть пора. И мне теперь от этой мысли легко. Верно сказал отец: жизнь полна противоречий.

После уроков в пионерской комнате весь наш класс. В Галином царстве нарядно, как на демонстрации. Знамя в углу стоит. Сбоку флажки всех отрядов в специальной стойке. Барабаны на полке замерли. Горны золотом горят. Стены плакатами увешаны. Посреди комнаты стол красной скатертью сияет. Хочется шепотом говорить. И на цыпочках ходить, как в музее.

Я вошел на цыпочках в Галин музей, присел на краешек стула, но Егоров пальцем меня поманил:

– Иди сюда, ты еще председатель.

И вот я сижу у красного стола, а Борис Егоров объявляет:

– На повестке дня: первое – мой уход в армию. Да, да, не шумите, ухожу, буду присылать вам письма и прошу меня от вожатства не освобождать.

Последнюю фразу Борис говорит Гале, она кивает, опустив голову и краснея: настроение у нее унылое. Пионерский галстук на ней всегда бодро топорщился красными усами, а теперь даже он грустно повис.

– Ничего, – бодро говорит Борис, – не грусти… – потом спохватывается, добавляет: – …те. Не грустите, будет у вас вожатый – солдат.

Ребята шумят, но, едва Борис руку поднимает, умолкают.

– Второй вопрос, – произносит он медленно, и мне кажется, в меня гвозди вбивают, – поведение председателя совета отряда. Слово имеет, – Борис смотрит на Галю, и старшая вожатая уже поднимается…

Но я вскакиваю раньше ее и говорю:

– Слово имею я сам.

Галя удивленно глядит на меня, а я спокоен. Совершенно. Наверно, все во мне перегорело.

Я оглядываю наш класс, ребят, которые «по петушкам» руку жали, девчонок, которые улыбались, когда я хотел, я смотрю на тех, кого недавно клял последними словами, считая предателями, и чуточку улыбаюсь. Да какие же они предатели? Даже самый большой мой враг, Злой Демон Пухов, по кличке Газовый Баллон, не предатель и не враг. Враг я сам. Сам себе.

И я говорю:

– Все обвинения справедливые.

– Ты их сначала выслушай! – кричит Газовый Баллон, поднимаясь с места. – Берешь инициативу в свои руки? Опять обмануть хочешь?

Уши у него как две красные фары. «Чудак, – думаю я про него беззлобно, – чего волнуешься? Это мне волноваться надо». В пионерской комнате шумно, совсем не как в музее. Хорошо. Пусть будет по-твоему. Я сажусь. А Газовый Баллон загибает пальцы:

– С воскресника ушел – раз! Председатель называется. Нет, это – два. Раз – когда от собственного деда отказался. Три – своего деда за генерала выдавал. А у меня доказательства есть! – Он опять пальцы загибает. – Во-первых, он сам сказал, что простой пенсионер, а во-вторых… Во-вторых… – Пухов оглядывает комнату – флаги, горны, барабаны, – оглядывает победно всех ребят и торжественно заканчивает: – Во-вторых, я сам видел: он кладовщиком работает!

На публику это действует, народ бурлит и клокочет, кипит, словно вода в раскаленном чайнике. Кладовщик! А не генерал! Это надо же! Еще вчера меня бы это убило наповал. Теперь не убивает. Я поднимаюсь. Теперь надо мне говорить, оправдываться, и я повторяю дедушкины слова:

– А вы что, чистоплюи? Любая работа почетна, не знаете?

– Не воспитывай, – бушует Газовый Баллон. – Оправдывайся, если можешь.

– Оправдываюсь, – говорю я и улыбаюсь, – только еще самое главное обвинение ты забыл. Я понимаю, слово ведь мне давал. Третье желание по «американке». Я тебя от него освобождаю. Вот. Главное, – говорю я, глядя на Галю и Егорова, – главное, что меня в председатели за «американку» выдвинули, понимаете? Вот что главное.

В пионерской комнате тихо.

– Как-то непонятно, – говорит, словно про себя, Алька. – Его обвиняют, а он не оправдывается, а наоборот. Еще больше себя обвиняет.

– Откуда же у тебя генеральский мундир? – кричит вспотевший Пухов.

– Отец у меня в самодеятельности, понимаете? – отвечаю я. – Там по пьесе генерал есть. Вот он мундир и взял, дотумкали? Реквизит называется.

Что тут началось! Дым столбом. Все орали. Перебивали друг друга. Газовый Баллон на стул вскочил. И тут я услышал Кешкин голос.

– Эх вы, публика! – крикнул он, произнеся слово «публика» с презрением.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: