Она пришла в четыре. Такая же высокая, как Бенедикт, и настолько худая, что, честно говоря, ее точнее назвать тощей. У нее такая же стрижка с челкой, как у матери, но уложенная полукружием, как у Мирей Матье. Веки аж до самых круглых бровей были покрыты голубыми тенями с металлическим отливом.
Когда я поздоровалась с ней в коридоре, ее брови полезли наверх, а металлические дуги под ними стали еще больше. Я оробела и пролепетала:
— Привет, Мерди…
Она сощурила глаза, а металлические дуги превратились в не менее металлические овалы.
Что я сказала? Мерди!!! А «мерд» по-французски значит «дерьмо»!
Конечно же, она это заметила. Я выпалила:
— У тебя прелестная шелковая шаль, Мерседес.
Она поправила огромную шаль, накинутую на плечи. Шаль была заколота на груди неуклюжей современной брошкой из серебра. Рядом с брошкой была надпись золотом: «Сальвадор Дали». Из-за складки узор, состоящий из грубых мазков кистью, был трудно различим.
— О, шаль с узором Дали, — сказала я, — это стильно.
— Это работа Бойеса, если тебе что-нибудь говорит это имя, — пояснила Мерседес с поднятыми бровями, — посвященная Дали. Только у Бойеса получается этот ржавый оттенок коричневого цвета. Бойес делал эти наброски для Карла Лагерфельда. А мой ненаглядный поклонник подарил мне эту шаль.
— Замечательно, — солгала я. А что мне еще оставалось? В журналах я не раз видела рекламу таких расписанных художниками шелковых платков — вечно пугают, что их количество ограниченно, а спрос огромен, и тем не менее одна и та же реклама повторяется месяцами. Я всегда спрашивала себя, кто покупает такие вещи. Теперь знаю.
— Для начала мне нужна хорошая чашка чаю, — объявила Мерседес матери таким тоном, словно ей здесь постоянно приходилось выбирать между хорошими и плохими чашками.
— Принести сервиз? — спросила я. Нора благосклонно кивнула.
— Где мой дорогой братец?
— В игровой.
Мерседес вошла туда без стука.
— Привет, дорогой братец. Я смеялась до слез, когда мама рассказала, что ты опять очутился в игровой.
— Здесь можно жить, — ответил Бенедикт.
— Слышала, слышала — жить и любить, — хмыкнула Мерседес.
Бенедикт не поддался на провокацию, а стал задавать обычные скучные вопросы про отпуск: «Как там Франция? Какая была погода? Как питались?»
— Как всегда, все самое изысканное, — ответила Мерседес. — Мой ненаглядный опять бросил весь мир к моим ногам. — Она закурила сигарету «Картье».
Я накрыла стол в саду — сервиз со ступеньками и коричнево-оранжевая клеенка. Пусть Мерседес видит, как хорошо я усвоила традиции ее родного дома.
Бенедикт не пожелал пить с нами чай и поднялся в свою комнату смотреть теннисный матч по телевизору. Таким образом, я сидела одна между Норой и ее дочерью и пыталась произвести хорошее впечатление. Я внимала Мерседес: как видится, поклонник завалил ее самыми дорогими платьями. И восхищался ее словно врожденным парижским шиком. Мерседес вздохнула:
— При этом мне абсолютно безразлично, что сейчас модно.
Я одобрительно кивнула и исподтишка посмотрела на узкую юбку Мерседес с разрезом на боку и плиссированными складочками — модель «Последний крик» из каталога Неккермана. Однако меня охватила легкая зависть, когда Мерседес сказала:
— Когда мы в отпуске, он всегда дает мне на день свою кредитную карточку, и я покупаю все, что душе угодно.
Потом Мерседес рассказала о своих сотрудницах по фирме: все жуткие дуры, вместо образованности одно самомнение. Мужчины на работе боготворят ее. Один коллега прислал ей даже открытку из отпуска!
— Мой ненаглядный ни в коем случае не должен знать, что у меня с Арно, — кокетливо сказала она.
Я удивилась откровенности, с которой она обсуждает с матерью свои любовные похождения.
— Когда снова увижусь с Арно, надену короткое пляжное платьице, которое купил мне мой ненаглядный. — Она захихикала. — Хотя, конечно, немыслимо надевать мини на работе. Но все знакомые в один голос утверждают, что я со своими длиннющими ногами могу себе такое позволить!
— Да, — прилежно подтвердила я, посмотрев на ноги Мерседес. Они были коричневые, как пара сосисок по-венски, такие же тонкие, без признаков икр и, если угодно, длиннющие. Хотя лично мне сосиски по-венски казались длиннее.
Наконец в полшестого мое утомительное участие в беседе было вознаграждено.
— Да, что там за история с моей комнатой? — вспомнила Мерседес.
— Ах, действительно. — Я попыталась сделать вид, что забыла об этом, увлеченная ее рассказами.
— Собственно, я бы хотела быть уверенной, что с моими вещами бережно обращаются, — брови Мерседес достигли верхнего предела — челки.
— Само собой разумеется, я ведь дизайнер по интерьеру. — Я тоже пыталась сказать нечто значительное. — И испытываю потребность окружать себя красивыми вещами.
Меди ничего не ответила. Потом долго и обстоятельно куталась в свое стопроцентное шелковое произведение искусства:
— Хорошо, поднимемся наверх.
Я последовала за ней на почтительном расстоянии.
— Большая разница, — заметила она на лестнице, — живешь ли ты в собственном доме или снимаешь квартиру. Мой хозяин только что опять поднял квартплату. Самая примитивная квартира стоит сегодня уйму денег, — Мерседес нажала на ручку двери. — Заперто, — констатировала она.
Я не сказала, что знала об этом.
Мерседес опять пошла вниз. Воспользовавшись заминкой, я заглянула в комнату Бенедикта. Он мирно спал. Я в нерешительности встала у двери своей будущей комнаты. Ощущения были такие же, как в детстве, когда мне было десять лет и я впервые переселилась в свою собственную комнату.
Пришла Мерседес с ключом.
— Моя детская комната всегда действует на меня успокаивающе, — сказала она и наконец открыла дверь.
Сначала я увидела лишь кусок пыльно-зеленых обоев. Потом мне пришлось закрыть рот рукой, чтобы не закричать от ужаса. Напротив двери висела репродукция Эдварда Мунка — кричащая женщина на мосту, которая так широко раскрыла рот, будто собиралась проглотить яйцо. Края фанерки были покрыты черным лаком.
Потом моему взору предстали другие репродукции: слева от окна — четыре варианта «Танцовщиц» Дега с розовыми краями. Под ними жалкая пара артистов Пикассо, из его «голубого периода», в голубой рамочке, кувшинки Моне — в зеленой. Над кроватью два Дали: тающие часы и что-то с губками и камнями. Кубистский натюрморт с гитарой. Три ван-гоговских картины с цветами и его же «Автопортрет с отрезанным ухом» — все в кроваво-красном обрамлении. В торце комнаты — русская икона Мадонна с младенцем — в желтой рамке. И еще Шагал — в лиловой. На противоположной стене висела всего одна картинка-фотография тяжеловесной скульптуры Родена — помните? — с обезьяноподобным мужчиной, подперевшим рукой свою тяжелую голову.
Я растерялась. Чтобы хоть что-то сказать, я показала на кричащую женщину:
— Эта картина не слишком сочетается с другими.
— Для меня она очень важна, — объяснила Мерседес, подняв брови. — Тебе, конечно, больше по вкусу танцовщицы и кувшинки. Лично мне они, несмотря на все художественные достоинства, сегодня кажутся поверхностными.
Я глубоко вздохнула — и промолчала. Никакого сомнения: как только за Мерседес закроется дверь этого дома, весь художественный хлам исчезнет точно так же, как из комнаты Бенедикта.
В остальном обстановка комнат брата и сестры была схожа: четырехстворчатый платяной шкаф, узкая кровать, столик. И еще торшер с плетеным абажуром, выглядевший как перевернутая мусорная корзинка на палке. Мерседес открыла шкаф:
— Здесь мама хранит свою коллекцию.
На каждой полке лежали иллюстрированные журналы. Некоторые — многолетней давности, иные — свежие. Что еще за коллекция? Журналы были разные, но на каждой обложке — Грейс Келли, она же принцесса Монако.
— Мать собирает все о покойной монакской принцессе.
— С чего это вдруг? — мне было непонятно, как предметом чьих-то интересов может стать усопшая монакская принцесса, что в ней так привлекло шестидесятилетнюю учительницу?