Наконец до ворчуна, кажется, дошло. Он снял очки и, подняв голову, взглянул на него большими, влажными глазами.
Ни дать ни взять карлик, подумал господин Венделин, но голова — импозантна, просто импозантна. Внешность философа и бунтаря? Или художника, работающего на пленэре? Нет, не герой революции и не пейзажист. Так, рассудил он, выглядит швейцарский чиновник. В маленьких глазках — подозрительность, грудь — узкая, ноги — короткие, но упорным сидением за конторками люди этого сорта обрели внушительность, что производит впечатление даже на него, господина Венделина. Он теперь пожалел, что обходился с гостем столь сурово. Взяв бутылку, еще раз наполнил бокал. И кивком головы показал на холл, который тем временем заполнился гостями, представителями дирекции, персоналом. Все были взволнованы, готовились к тому, чтобы выразить поэту свое восхищение. Казалось, только одному человеку нет никакого дела до всеобщего ажиотажа. Он удобно устроился в кресле посреди террасы, потягивал вино и что-то бормотал себе под нос. Похолодало. Тем не менее господина Венделина бросило в пот, воротничок сорочки стал ему тесен — что же, черт побери, делать? Поднести кресло к парапету и вытряхнуть неудобного гостя? Лампионы безмятежно покачивались. На гребнях гор полыхали огни. С ближних и дальних лугов доносился перезвон колокольчиков.
Чиновник или не чиновник, но он должен немедленно исчезнуть отсюда, этот твердолобый креслосиделец! Место таким — на празднике стрелков: с носовым платком на голове, каждый уголок которого завязан узелком, с кружкой пива в руке, это простолюдины, думал он, плебс… На приеме в честь поэта, месье, вам делать нечего! Господин Венделин собрался было схватить упрямца за шиворот, но тут из сада на террасу возвратилась дама — та, что недавно справлялась о местонахождении графа Ранцау. Двигалась она на цыпочках и страдала, видимо, близорукостью — ибо приближалась, неотрывно глядя на ворчуна, к плетеному креслу. В двух-трех шагах от него она вдруг всплеснула руками — и остановилась как вкопанная. «Нет! Не может быть!» — вырвалось у нее из груди. С этим возгласом, шурша кринолином, она устремилась в холл. Господин Венделин озадаченно смотрел ей вслед; осмыслить то, что произошло, времени не было. При виде взбудораженной дамы из толпы гостей, закатив глаза и размахивая руками, выскочил Мюллер. Судя по его сумбурной жестикуляции, внимание метрдотеля тоже приковал к себе брюзга в плетеном кресле.
Неужто этот…
Его ворчливый клиент — никак не поэт. Поэта, решил господин Венделин, уже узнали, сейчас он стоит в холле, и его с трудом удерживают от выхода на террасу, ведь ему не терпится услышать овацию отеля и всего Отечества. Да, дело обстоит именно так. Юбиляр желает явить себя публике, но вынужден ждать. Оттого-то — ужас в глазах дамы и отчаяние во взгляде метрдотеля: плетеное кресло не позволяет начать торжественную церемонию. Убрать его! Но как? Господин Венделин послал в небеса проклятие. Затем бросил взгляд в холл. Действительно, там уже раздавали факелы, скрипачи еврейского ансамбля настраивали свои инструменты. Он должен что-то предпринять, чего бы это ни стоило. Колокола уже смолкли, огни постепенно угасают, а ворчун — чтоб ему провалиться! — продолжает лежать в своем кресле и портит всю обедню… И тут господина Венделина посетила спасительная мысль. Поставив бутылку и бокал на серебряный поднос, он высоко поднял его на трех пальцах. «Chumm scho, — процедил он сквозь зубы, — chasch dinne wytersuufe!» [10]
Трюк всегда удавался (даже с графом Ранцау) — любой пьяница спешит последовать за бутылкой. Сделав пару шагов, господин Венделин остановился и оглянулся. Старичонка за ним не последовал. Руки его обхватили подлокотники, плед сполз на пол, а большая голова неподвижно возвышалась над спинкой кресла.
Господина Венделина вдруг осенило. Тот, кто сидит в плетеном кресле и глядит в ночь, на горные склоны и вершины, вонзающие в густую синеву неба последние огненные лучи, и есть поэт Готфрид Келлер. И тогда бутылка на подносе задрожала, пустилась в пляс, опрокинулась — и разлетелась на тысячи осколков. Какой пассаж! Какая бестактность! Руки господина Венделина бессильно опустились, в правой — поднос, в левой — салфетка. Он, неизменно старавшийся проявлять в любых ситуациях благородство, быть учтивым и классически корректным, именно он сказал знаменитому народному поэту прямо в лицо, какого мнения он о его лирике — да никакого!.. Господин Венделин горестно вздохнул. Я должен взять назад свои дурацкие слова, приказал он себе. Не обращая внимания на ужимки метрдотеля, который уже вышел на веранду, он круто развернулся и, согнувшись в самом глубоком поклоне, с хрустом шагая по битому стеклу, двинулся обратно — к поэту.
Действие пятое
Мир скроен из нелепостей, а он, Готфрид Келлер, — под стать этому миру. Как жадно, долгие годы, искал он признания, наконец снискал его, и с тех пор желает, пожалуй, только одного: как бы кануть в темень безвестности. Его, одинокого, приветствуют со всех окрестных гор, славят в долинах, а за спиной у бобыля уже столпились обитатели и хозяева гранд-отеля, чтобы обрушиться на него с дурацкими хвалебными речами и приветственным посланием правительства.
Да будь она проклята, эта телеграмма!
Когда вчера вечером он прибыл сюда, никто не обратил на него внимания. Ни портье, ни администраторам не пришло в голову, что за человеком, который остановился в их отеле под чужим именем, скрывается автор «Зеленого Генриха». Но потом — это явно случилось уже сегодня вечером — пришла телеграмма, и его присутствие здесь обнаружилось. Келлер сжал кулак. Этому государству еще не исполнилось и полувека, а его сыск уже действует с отлаженностью царского. За ним, Келлером, следят, о нем доложили в Берн. Он протянул руку за бокалом, в пустоту, — со стола уже всё убрали. Он хотел обозвать кельнера балдой, но тут же одумался: этот человек заслуживает не порицания, а чаевых — литературный вкус у него хороший, очень хороший. Как он оценил его «Вечернюю песню»? Назвал «поблеклой лирической мишурой». И не ошибся. Келлер хотел теперь это признать. Однако как раз в тот момент, когда он переводил дух, чтобы начать говорить, говорить начал другой — долговязый кельнер. Он выпрямился, с наслаждением прищелкнул языком, будто дегустировал вино, и стал — о, власть нелепостей и превратностей! — брать совсем недавно сказанное обратно, более того, дерзнул с ложным пафосом расхваливать фальшивые строки. Свет, льющийся в окошки глаз! /Душа, очарованная блеском звезд!Он, господин Венделин, хоть и не кончал университетов, хоть и служит всего лишь кельнером кантонного масштаба, но все же способен оценить и смелый полет мысли, и благородное изящество огранки — «Короче говоря, уважаемый мастер, истинная красота обрела под вашим пером форму, а истина со всей ее красотой отлилась в слово. Superb!» [11]
«Чушь», — буркнул Келлер. Свет небесный, ты не поскупись…Лейся золотым потоком! Нет, мой дорогой долговязый друг, на самом деле всё серо, серо и мрачно. Это я знаю — и знаю слишком хорошо. И все-таки серое я обратил в золотое, а печальное — в радостное. Почему? Так уж получилось. Чем хуже мне жилось, тем красивее становились слова. Чем красивее становились слова, тем хуже мне жилось. Жилось? Это не было жизнью. Женщины, которых я желал, смеялись надо мной. Моих близких в живых уже нет. Друзья — далече. Приходит ночь, и черная птица начинает клевать мою душу, каждый удар клювом — упрек, обвинение, злой вопрос, на который нет ответа: почему ты такой, какой ты есть? Но я жил и любил в моих книгах, в моих героях. Да, герр кельнер, в этом — тайна моей поэзии. В моих героях, в моих стихах запечатлелась та жизнь, на которую сам я был не способен. Так или примерно так Готфрид Келлер охотно высказался бы, обращаясь к герру кельнеру. Однако сделать это он не успел. Со всех сторон их обступали люди: они появились в оконных проемах, свешивались с балконов, теснились в дверях, спешили выйти с веранды на террасу и через секунду-другую заполонили ее.