— Больше ничего не посоветуете?
— А польстить ему не пробовала?
— Польстить?
— Да, польстить. Это дело беспроигрышное, тут никогда не промахнешься, — говорит Сельма.
— Польстить? — снова переспрашиваю я.
— Польстить, польстить, — отвечает Сельма.
— Но как? Как я могу ему льстить, если я его совсем не знаю?
— В этом-то и фокус, — говорит она. — Чем меньше ты его знаешь, тем легче польстить.
— Но как?
Сельма снова делает затяжку. Дым встает у нее поперек горла, лицо краснеет, язык высовывается, а потом и вовсе вываливается изо рта, она вся съеживается. Она съеживается, начинает прихлюпывать, похрипывать и так надсадно кашлять, что все поблизости оборачиваются и думают: «Она умирает, умирает, уж теперь-то точно конец, прощайте, спасибо вам, тетя Сельма, за все, что было, мы никогда вас не забудем, счастливого пути, передавайте там от нас привет!» Наверно, этот кашель, такой прогнивший и застарелый, бурлил в недрах тети Сельмы с тех пор, когда она еще была юной и бесподобной; возможно, этот кашель зародился в октябре 1929 года, когда она прикурила сигарету в нью-йоркском кафе, соревнуясь с тремя самыми удачливыми биржевыми спекулянтами, кто кого перепьет, и всех троих она уложила под стол, если уж говорить начистоту, а потом заставила их плясать с ней — сначала по очереди, а потом всех вместе, несмотря на то что они еле держались на ногах; все это, безусловно, немало способствовало тому, что на следующий день у спекулянтов была дикая головная боль, и они не могли как следует выполнять свою работу, а тут еще на рынке ценных бумаг случился кризис, который длился еще десять лет и стал причиной экономического кризиса во всей Америке и в большей части Европы. В тот же вечер двое из этих троих спекулянтов покончили с собой, а их жены обвинили во всем случившемся Сельму.
Она никогда никому не приносила счастья, думаю я, — и тетя Сельма перестает кашлять. Она уже не кашляет. Она расправляет спину, запрокидывает голову, поднимает взгляд и косоглазо улыбается всем стоящим поблизости, делает новую затяжку, выпуская дым через ноздри. Вы подумали, что я загибаюсь, вы решили, что мне осталось недолго, что все кончено. А вот и нет! Я вовсе не загибаюсь, я в полном порядке, у меня все прекрасно! Сельма улыбается:
— Карин, делай, что я тебе говорю, и тогда у мальчишки не будет шансов. Этот парень, — говорит Сельма, показывая на Аарона длинным пожелтевшим указательным пальцем, — этот парень против лести не устоит. Ты разбудишь в нем не желание, а тщеславие, за остальным дело не станет.
— Но как?
— Разыграй спектакль, Карин! Будь актрисой!
Сельма еще раз прокашливается, берет меня за плечо и шепчет:
— Посмотри на него и дай ему понять, что ты знаешь великую тайну его сердца.
— Какую великую тайну?
— Неважно, — отвечает Сельма. — Судя по всему, никакой великой тайны у него нет, скорее всего, скрывать ему нечего. Но ему хочется верить, что тайна существует и что другие думают, будто она у него есть. Все хотят быть чем-то большим, чем они есть на самом деле, Карин, и если ты дашь этому мальчишке почувствовать, что видишь в нем нечто большее, чем он есть, если ты дашь ему понять, что знаешь, какую великую тайну он носит в своем сердце, как он выделяется среди всех остальных, какой он неповторимый, избранный Богом, — тогда дело сделано, считай, что он твой.
Я пробираюсь в гостиную, нахожу на столе карточку с именем Аарона и кладу ее рядом со своей. Затем беру лишнюю карточку — какой-то Даниель К., наверно, друг Александра, не знаю, — и кладу ее туда, где должен был сидеть Аарон.
Ну вот! Дело сделано. Теперь ему придется со мной заговорить. Теперь ему никуда не уйти. Теперь мы будем сидеть рядом весь долгий свадебный ужин, и с его стороны будет невежливо не заговорить со мной. У него просто нет выбора. Выбора — нет.
Кто-то кладет руку мне на плечо.
— Что это ты делаешь, Карин?
Я оборачиваюсь и вижу папу.
— Меняю карточки. Тут есть один человек, рядом с которым я хочу сидеть, — отвечаю я.
— Понятно, — говорит папа. И прибавляет: — Можно мне уйти? Не хочу здесь дольше оставаться.
— Нет, — отвечаю я.
— Виски у Анни никудышное. Анни никогда не умела выбирать виски.
— Да?
— Я люблю «Джонни Уокер», а она — «Аппер Тен».
— А-а-а.
— У Анни напрочь отсутствует вкус.
— Не уверена.
Я поправляю бабочку у него на смокинге, красную розу в петлице.
Аарон с бокалом в руке в одиночестве сидит на пурпурно-красном диване и пьет джин с тоником и кусочком лимона. Перед ним круглый каменный стол, на котором стоит блюдо с соленой соломкой. Рядом с Аароном сидит дядя Фриц, он тоже держит в руке бокал. Дядя Фриц пьет что-то красное.
Я сажусь на диване между ними.
— Сегодня вечером вам придется побыть моими кавалерами! — радостно сообщаю я.
— Ой-ой, — отвечает дядя Фриц.
— Очень приятно, — говорит Аарон, но взгляд его блуждает по комнате.
Его взгляд похож на птицу, случайно залетевшую в помещение.
Я поворачиваюсь к дяде Фрицу.
— Что это вы пьете, дядя Фриц?
— Что ты сказала, Карин? — бормочет он.
— Я говорю, что это вы пьете, такое красное?
— «Секси Санрайз», — бормочет Фриц.
— Что-что?
— «Секси Санрайз».
— Ах вот оно что.
— Карин, — говорит дядя Фриц, глядя в свой бокал.
— Что? — отвечаю я.
— У мамы выпал зуб.
— Я знаю.
— Сначала она потеряет зуб, потом — уши, потом у нее отвалится нос, а затем и глаза выпадут. Смотри! — кричит дядя Фриц. — Смотри! — кричит он, показывая на две зеленые оливки, плавающие у него в бокале. — Мама! — говорит он. — А в один прекрасный день мама вдруг возьмет и умрет.
— Ну, это еще не скоро.
— Карин, — говорит дядя Фриц.
— Что?
— Мне что-то нехорошо. Меня подташнивает.
— Тогда не пейте больше, — говорю я.
— Ой-ой.
Дядя Фриц съеживается, съезжает куда-то вперед, рот его чуть приоткрыт, бокал так и остался в руке.
— С ним все в порядке? — тихо спрашивает Аарон.
— Он у нас всегда такой. Все в порядке, — отвечаю я.
Я смотрю на Аарона. Мы встречаемся взглядами.
Я кладу голову ему на плечо.
— Я знаю, о чем ты думаешь, — говорю я.
Аарон уворачивается от меня.
— Что? — переспрашивает он.
— Я знаю, о чем ты думаешь.
— Вот как?
Я поворачиваюсь к нему, смотрю ему прямо в лицо, чувствую его дыхание на своей щеке.
— Я соврала, — говорю я. — Я не знаю, о чем ты думаешь. Я просто хотела, чтобы ты обратил на меня внимание.
Аарон смотрит на меня чуть дольше, чем того требуют правила приличия. Он тихонько смеется. Я опускаю глаза. Руки у него бледные, тонкие, маленькие, довольно волосатые и в то же время женственные, а под ногтем большого пальца на правой руке застряла красная краска, которую он не смог отмыть.
Зимний вечер в начале января. В тот год Жюли исполнилось тринадцать, а мне десять. Я иду по улице Якоба Аалса с тяжелым ранцем за плечами, уже стемнело. Метет метель, снежинки кружатся у лица — белые, прозрачные, мокрые, почти неосязаемые.
Я подхожу к дому и вижу их, детей с воздетыми к небу руками. На балконе четвертого этажа стоит Жюли, одетая в красную ночную рубашку с длинными рукавами. Ее длинные светлые волосы развеваются на ветру, вокруг нее падает снег — не на нее, а вокруг, словно образуя вокруг нее снежный ореол. Красная девочка в снежном замке, подумала я в тот момент.
По мере моего приближения детские лица становятся все отчетливее. Это девочки и мальчики из соседних квартир и из класса Жюли.
Жюли стоит на балконе и плавными размашистыми движениями бросает свои вещи детям, стоящим внизу. Она выбрасывает свою старую куклу с большими голубыми глазами из стекла, ту, что умеет моргать ресницами; кукла кружится в воздухе и мягко приземляется на землю; сверкая голубыми стеклянными глазами, кукла произносит «у-а». Жюли выбрасывает красный транзисторный приемник, все свои пластинки, книги, платья и свитера, она выбрасывает даже маленькое золотое сердечко, которое носит на шее, — папин подарок.