Все в Жюли маленькое, тонкое и слабое.
Кроме ступней.
Камень, лежащий между ними в кровати, размером примерно с ее ступню.
Жюли не красит ногти на ногах красным лаком.
Александр тянется к камню. Берет его, поднимает.
«Сейчас я разделаюсь с ним раз и навсегда. Не хватало еще, чтобы у нас в кровати лежали камни», — думает он.
Он поднимает его — камень оказался немного тяжелее, чем он предполагал. И все же не настолько тяжел, чтобы его нельзя было положить на подоконник, или на шкаф, или на пол, рядом с тем, другим, большим и тяжелым.
Он проводит по камню указательным пальцем, ощущая его рытвинки и шероховатости, кладет его обратно в кровать.
В конце концов он вышвырнет этот камень. Не только из кровати. Из дома! Он вышвырнет из дома все камни!
Если он положит этот камень на подоконник, на пол или на шкаф, это будет только временным решением вопроса, думает Александр.
Если кто-нибудь спросит, как мне в конце концов удалось соблазнить Карла, высокого мужчину с черными волнистыми волосами и в сливово-красных ковбойских сапогах, я расскажу про то, что случилось в тот апрельский вечер, когда мы с папой ужинали в «Театральном кафе». На самом деле все начинается и кончается Гершвином. Я сомневаюсь во многом, но только не в Гершвине. Девушка, которая умеет петь Гершвина, может ни о чем в жизни не беспокоиться.
Послушайте!
Но не буду забегать вперед. Мы с папой были в кино, смотрели легкомысленный мюзикл «Высшее общество» с Фрэнком Синатрой и Грейс Келли в главных ролях. В середине фильма Фрэнк Синатра очаровывает Грейс Келли (и, разумеется, соблазняет ее, — но раньше такие сцены в фильмах не показывали, вместо этого герои просто танцуют), как уже было сказано, Фрэнк Синатра очаровывает героиню — очаровывает тем, что поет о ее глазах.
Я встаю из-за стола и говорю папе:
— Дай мне свою шляпу!
— Что? — переспрашивает он.
— Дай мне шляпу.
— Она в гардеробе.
— Тогда пойду возьму ее.
— Карин, сядь на свое место.
Я целую отца в лоб и ухожу.
— Ты уже давно за меня не отвечаешь, — улыбаюсь я.
— Да, но я отвечаю за свою шляпу! — кричит он.
Я забираю папину шляпу из гардероба, надеваю ее на голову и смотрю на свое отражение в большом зеркале у входа в кафе.
— Она тебе немного велика, — говорит швейцар.
Я смотрю на его отражение в зеркале, встречаюсь с ним взглядом.
— Зато она красивая, — отвечаю я.
Я возвращаюсь в зал, прохожу мимо папы и карабкаюсь на сцену, где сидит оркестр «Театрального кафе», состоящий из трех человек.
Позвольте вам представить: Сёренсен за пианино, Чарлей с виолончелью, Викстрём со скрипкой. Все они старые, уверена, им уже лет по сто. Они немножко похожи на кукол Иво Каприно [15].
— Сёренсен, — говорю я, — сыграете Гершвина?
— Хм, — с сомнением в голосе отвечает Сёренсен, глядя на Чарлея и Викстрёма. — Нет ничего хуже полупьяной женщины, которой взбрело в голову спеть в ресторане «Летнюю пору» Армстронга.
— Я не полупьяная, — я уже более чем полупьяная, я никогда ни в чем не бываю «полу», но об этом я Сёренсену не говорю, — и я не собираюсь петь «Летнюю пору», — возражаю я.
— Хм, — отвечает Сёренсен, зажмурившись.
— Я не против, — говорит Чарлей.
— Почему бы и нет, — говорит Викстрём.
— Хм, — в нерешительности тянет Сёренсен и, нагнувшись к балюстраде, смотрит на мужчину с темными волосами, обутого в сливово-красные ковбойские сапоги. — Ты пытаешься соблазнить его? — спрашивает он.
Я киваю.
— И пока что тебе это не удается?
— Нет.
Покачав головой, Сёренсен поворачивается к коллегам.
— Вон тот тип ее ни в какую не замечает. Но мы тут бессильны. По-моему, ему по душе блондинка.
— Какая блондинка? — спрашивает Чарлей.
— А вон та, внизу. Сюда смотри. Вон — с подружкой.
Чарлей и Викстрём нагибаются к балюстраде.
— Хороша, — бормочет Чарлей.
— Великолепна, — прибавляет Викстрём.
— Послушайте, — говорю я, — вы сыграете или нет?
— У тебя нет шансов, — пожимает плечами Сёренсен.
— Я умею петь.
— Она умеет петь, — говорит Чарлей.
— А танцевать ты умеешь? — спрашивает Сёренсен.
— И танцевать тоже.
— И танцевать она умеет, — повторяет за мной Чарлей.
Викстрём щурится, разглядывая меня через очки.
— Как тебя зовут? — спрашивает он, осторожно притрагиваясь к моим волосам. Руки у него большие и старые.
— Карин Блум. Меня зовут Карин Блум.
— А ты не родственница Рикарда Блума, который эмигрировал в Америку?
— Я его внучка.
— Так и знал.
— Но я его, конечно, никогда не видела, — говорю я. — Он умер во время войны.
— Я знаю, мы были знакомы, — отвечает Викстрём.
— Знакомы?
— Еще бы. Мы приехали в Нью-Йорк почти одновременно, в тридцать первом, я запомнил, потому что в тот год корнетист Бадди Болден умер в сумасшедшем доме в Луизиане. Помню, мы с Рикардом еще говорили о том, что нам теперь никогда не услышать Бадди Болдена, потому что его музыка умерла вместе с ним, и единственное, что нам остается, — это закрыть глаза и представить, как он играл раньше, еще до того, как попал в тюрьму, до того, как напился до бесчувствия и ударил свою тещу по голове кувшином. Вот он подносит корнет к губам и начинает играть…
— Кончай заливать, Викстрём, — перебивает его Сёренсен. — Про Бадди Болдена в то время никто и не знал.
— Жалко тебе, что ли? — бормочет Чарлей. — Пусть продолжает.
— Нас с Рикардом тогда интересовали три вещи, — говорит Викстрём. — Бокс, джаз и женщины. Очень скоро твой дедушка влюбился в одну норвежку, которая жила в Бруклине, по-моему, на Бей-Ридж. Да, точно, с твоей бабушкой они тогда еще и знакомы не были.
— А вы не помните, как ее звали? — спрашиваю я. — Я про ту норвежку, в которую он влюбился.
— Уже не помню. Старость. Склероз, понимаешь. — Викстрём показывает на свою голову и крутит пальцем у виска. — Через некоторое время я потерял с ним связь. Но я и сейчас вижу перед собой эту норвежку, я его понимаю, как тут не влюбиться, настоящая Женщина. Прекрасно сложена, длинноногая, грациозная, красивая, как мост Джорджа Вашингтона. Я его хорошо помню, мост этот, его достроили в тот же год, когда я приехал в Америку. Тогда о нем, конечно, только и разговоров было, а мне нравилось стоять немного поодаль и смотреть на него в лучах предвечернего солнца. Вообще-то, я обычно женщин с мостами не сравниваю, но та норвежка ни в чем мосту не уступала.
— Значит, не вспомните, как ее звали? Даже если закроете глаза и очень постараетесь?
— Может, Сельма? — спрашивает Викстрём.
— Вполне возможно, — говорю я.
— Значит, так оно и есть. Ее звали Сельмой.
— А дедушка, он каким был? Что он был за человек?
— Немного мечтатель. Он был помешан на Гершвине так же, как и ты. Помню, он рассказывал о своих первых днях в Нью-Йорке, о том, как после прибытия парохода и бесконечных часов ожидания на Эллис-Айленде он все ходил и ходил туда-сюда по улицам, забыв о времени, о еде, и пытался вобрать в себя город. Он был очарован ароматами, звуками и окружающими картинами, он был убежден, что Гершвин сочинил «Рапсодию в голубом» для него. Ты спрашиваешь, что он был за человек? — Викстрём переводит дух. — Я скажу тебе. Это ни для кого не секрет. Рикард Блум был как Веслефрик [16]из сказки: что бы он ни просил, никто не мог ему отказать.