— Не кричи! — крикнула сестра.

— Я кричу! Я кричу! — сердито, с вызовом крикнул он. — Эта женщина кормила и обстирывала детей, играла с нами в карты и вела большие политические споры!

В гневе он зашагал быстрее, переваливаясь с боку на бок. Ей стало трудно поспевать за ним.

— Ничего в этом не смыслила, но вела большие политические споры!

Сара посмотрела на брата. Он плакал.

— Эта женщина могла пригласить тебя в гости, и ты чувствовал себя желанным, чувствовал себя человеком! — Он кричал как будто прохожим. — Это неправильно, что с ней такое сделалось.

Оплакивал он Мартина.

— Какая была женщина!

Для такой беды рождается человек.

4

Молодой человек, в чьих невеселых серых глазах отражались радости и горести его души, можно сказать, переживал кризис. Двадцать три года — возраст, готовый для кризиса, особенно если твои родители и времена не в ладу. И ты не в ладу со временем. И дисгармония отзывается в душе. Бедный молодой человек! Он жаждал действовать в динамичном мире промышленности и техники, разъезжать по земному шару с твердым сознанием ценности своей продукции, продавать ее, объяснять ее возможности, урезая прибыль до пугающего минимума в надежде на огромный, все окупающий заказ. Какой это был бы восторг! Привести в согласие множество разнородных факторов, человеческих и механических, и торговать. Торговать! Как же он хотел в мир бизнеса! Страницы «Файненшл таймс» вдохновляли его, экономические приложения газет опьяняли его, «Экономист» внушал благоговение. По крайней мере, это благоговение рождалось в одной части души.

А другая? Другая часть, сформировавшаяся под влиянием родителей? Ах! Она была подточена совестью. И даже не новой совестью, свежей, жесткой, рациональной совестью. Нет! Он унаследовал старую, заношенную. Она выработала свой ресурс на проблемах, которые для него уже ничего не значили, таких, как гражданская война в Испании, ядерное разоружение, смертная казнь, погоня за прибылью. Погоня за прибылью! А что неправильного в погоне за прибылью, черт побери? А самих-то родителей что побуждало к труду, кроме денег? Что? В этом сложном мире, где у больших человеческих сообществ стремление к прибыли четыре тысячи лет въедалось в плоть и кровь. Что, если не это? У них самих в крови! Что за вздор! Деньги такая же составная жизни, как секс и сон, они глубоко внедрены в сознание. Какого черта по милости родителей он должен совеститься из-за денег?

Но совестился — это было как генетическая болезнь. И ничего не мог с этим сделать. Это лишало его энергии, необходимой для завоевания богатства, которого он страстно желал, богатства, которое позволит ему выстроить цитадель комфорта, — а стремление к нему, он сознавал это, было такой же неотъемлемой чертой его характера, как противоположное ощущение тщетности такого благополучия. Будь проклята эта сторона души, унаследованная от родителей, с их еврейской мягкотелостью. Будь проклята их отзывчивость! И будь проклята их любовь к музыке и литературе и их нелепая вера в то, что без них человек не вполне человек, — ежели эта их любовь умеряла алчность, которую воспламеняли страницы экономических приложений. Отчего они не могли понять одну простую вещь: если бы ему не мешали еще немного раздуть в себе это пламя, он смог бы скупить столько искусства, сколько захотел. Ведь оно же товар? Есть рынки искусства? Оно покупается?

По правде говоря, вина была не только родителей. Эта часть его души, подточенная совестью, как ни странно, производила особую энергию, излучение которой привлекало особую породу девушек. Хотя они появлялись и исчезали, быстро и без осложнений, у всех была одна общая черта — ум, не стеснявшийся заявить о себе и на равных состязавшийся с его умом. Они были образованы, вооружены знаниями, видели насквозь его софистику и сами при надобности не брезговали такими же уловками. Только в одном отношении они от него отличались — впрочем, поскольку он всякий раз влюблялся в одну и ту же девушку, это и отличием не было — их укрепляла эта самая, будь она неладна, мягкотелая и глупая мораль его родителей, и когда он вынуждал их дать ей определение, ему отвечали: просто гуманистическая.

— Г-споди! Вон что! Да кого в наши дни нельзя назвать гуманистом? И что это вообще значит? Я что, предлагаю покончить со здравоохранением? Снова сократить обязательное обучение до четырнадцати лет? Отправить детей в шахты? А стариков — в богадельни? Я спрашиваю, что за ерунда насчет гуманизма? Определи свои термины!

Он выступал как персонаж нового голливудского фильма, о котором в рекламе пишут: «наконец-то подлинно интеллигентная картина для мыслящего зрителя». Он обладал интеллектуальной энергией, если не основательностью, и его напористые американские интонации, конечно, подкупали.

— Это значит, — отвечали ему в той или иной форме, — что, если встанет выбор между благополучием института, каковым можно считать любую разработанную идеологию, и потребностями отдельного человека, то гуманист выберет счастье человека.

— Сентиментальная чепуха! — резал он. — Ничего не значит. Пустозвонство. Примеры — дайте мне пример ситуации такого выбора, которая возникает чаще, чем раз в жизни.

И ему приводили приблизительно один и тот же список: производительность за счет досуга, спекуляция недвижимостью за счет бездомных, избыточность под лозунгом реорганизации, заключение без суда во имя порядка, цензура во избежание волнений, безработица для обуздания инфляции, безадресные убийства для достижения политических целей, избиения невиновных, «сопровождающие» любую революцию — будь то во имя национальной независимости, равенства, чего угодно… Тогда Амос анализировал их список и доказывал, что реорганизация целесообразна, революционные жертвы неизбежны, а заключение без суда действительно способствует порядку. Спорили все выходные дни напролет, и симпатичные молодые женщины приходили, любили его, вздыхали и уходили. Кроме одной — она осталась, потому что не поверила ему!

Это была высокая девушка по имени Миранда. Не еврейка. Дочь фармацевта, не богача, но с хорошим доходом от патента на микстуру от кашля, которая гарантировала не излечение, но облегчение бронхита у пожилых. И честно обещанное выполняла, что подтверждали жители севера Англии в районе Манчестера, где жила семья.

Отец был человек немногословный, и Миранда унаследовала его молчаливость, частично утраченную за годы учебы в Килском университете, но все же достаточно сохранившуюся, чтобы внушать уважение молодому человеку и умерять его апломб. Даже физически они составляли интересную пару. Если другие его девушки, в той или иной степени миловидные, были меньше, толще, темнее или худее его, то Миранда была его роста — почти метр восемьдесят, стройная, как он, тоже темноволосая, тоже близорукая и нуждалась в контактных линзах. Но тогда как его глаза бегали, а тело порывисто двигалось во время объяснений, она сидела, спокойно откинувшись на спинку, и ее взгляд останавливался выборочно на двух-трех местах. Она производила впечатление молодой женщины, которой осталось совсем немного, чтобы обрести свое место. Амос же в какое-то место пытался себя затолкать, втиснуть свою жизнь в порядок.

Те полгода, что они были знакомы, он работал в адвокатской конторе, работал толково и четко, вел флирт с законом, выясняя, не здесь ли лежат его таланты. Миранда была его клиенткой в пустячном деле: с целью экономии она выписала партию колгот в посылочной фирме, а фирма их не прислала и, как выяснилось, была банкротом.

— Позволь подарить тебе пару колгот, — говорил он. — Скажем, в пятницу, в восемь — я знаю один греческий ресторанчик за магазином игрушек Хэмли. Там танцуют.

Это были его самые счастливые полгода. Они ходили в дискотеки, где он танцевал энергично, но плохо, и она пыталась его обучить. Он показал ей Оксфорд и свои любимые пабы, но категорически отказался посмотреть Килский университет.

— Есть только два университета, заслуживающих внимания, как бы чудесны ни были другие рассадники учености.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: