А потом возникло новое чувство, теплое и очень необыкновенное — может быть, он полюбил? Признать это было труднее всего. Полюбить, думал он, значит во многом пожертвовать свободой передвижения, действия, мысли. Кто из его женатых друзей и друзей его родителей оставался счастливым по прошествии пяти лет?
Он посмотрел на часы. Восемь. Дядю Мартина забирать через час. Брр! Одежда влажная! Ноги мокрые, вялые, хлюпают. Как же он устал от этой сырости и безрадостных мыслей. Сколько можно бродить? У него родилась мысль. Ванна! Он возликовал. Остановился, будто встретив любимого друга, и громко произнес: «Да». Времени хватит. Только горячую — чтобы оттаяли кости, застучало сердце, бросило в пот, кровь побежала по жилам, чтобы ожить, расслабиться. Налить ароматического масла. Надышаться сладостными запахами. Побаловать себя. А потом — переодеться: в сухие носки, в свежую рубашку, выстиранный пуловер, брюки и куртку, которую он купил под руководством Миранды и только ждал случая обновить.
Словно ожидая награды за выполнение особого приказа, он ринулся домой обихаживать себя. Через несколько минут упругой походкой, взвинченный, но бесконечно веселый он вошел в дверь своего дома, полного родственников, собравшихся для праздничной трапезы по случаю Нового, 5723 года. В ответ на вопросы о том, где дядя Мартин, Амос ласково уверил всех, что у него всё под контролем, там задержка до девяти, а то и чуть дольше, объяснять некогда, промок до костей, чуть жив, надо в ванну. Он поцеловал Миранду, которая с нетерпением ждала его и да, — необъяснимо — выглядела в его глазах женщиной, которую он любит!
— С Новым годом, — сказал он, — и добро пожаловать на твою первую трапезу Рош а-Шана. Пусть она будет первой из многих. — Потом наклонился и шепнул: — Я остаюсь.
Он взбежал по лестнице, шагая длинными ногами через две ступеньки, и вскоре со вздохом погрузился в душистую ванну. Он все добавлял, добавлял горячей воды и напевал, отмокая.
В синагоге — модерновом зале с новенькими дубовыми панелями и латунной осветительной арматурой, напрочь лишенном изящества и церковной торжественности и, по замыслу строителя, отражавшем скорее зажиточность собравшихся, чем их религиозный пыл, — сидел старик и удивлялся, как изменилось все с тех времен, когда он жил в Лондоне.
— Переменилось, все переменилось, — шептал он людям вокруг. — Чудесно! Художественно! Как здесь стало красиво, как просторно, какая резьба, это новое дерево. Честное слово! А люди! Какие милые люди! Красивые люди в вашем районе. Прекрасно одеты. Молодежь. Яркие расцветки. И в синагоге. Я думаю, теперь это модно, да? Яркие вещи, никаких костюмов?
Его пытались унять, но он не слышал. Он любовался пурпурными рубашками и замшевыми пиджаками — и что уж скрывать? — с завистливым восхищением.
— Я не скажу, что некрасиво. Красиво. Но совсем не то, что в мое время.
Он взял в руку молитвенник и энергично забормотал, раскачиваясь взад-вперед, с подлинным чувством, с жаром; потом, решив, что на эту минуту достаточно почтил Б-га, уселся спокойно в позе Будды, сцепив руки на животе.
И теперь, в благоговейном покое, он с удовольствием вспоминал свое пребывание в Лондоне. Накануне они посетили художественную галерею в Уайтчепеле.
— Талантливые люди, — сказал он сестре. — Я такого не видел. Новое поколение. Какое великолепие. И рядом с тем местом, где мы жили, в Ист-Энде. Кто бы мог подумать?
Тут, вспоминал он, в голове у него соединилось. У молодого человека эта мысль родилась бы мгновенно, с энергией озарения. У человека преклонных лет она возникла со старческой замедленностью — не четкий рациональный вывод, а, напротив, совмещение образов, как в двух трубках бинокля, наводимого на резкость: цвета тщательно выписанных форм на холсте соединились с цветами одежд, и в этом был смысл. Это был энергичный, яркий мир жизни, где он ощущал себя старым. В этих красках не было робости, а формы успокаивали своей гармонией. Он, конечно, не формулировал свои мысли в таких словах, но соединение и то, что́ соединилось, его радовало. В эту его поездку, может быть, последнюю, все как-то ладилось. Тут был покой. Никакого сомнения.
Он посмотрел вверх, на дам на балконе. «Наверняка многие из них не замужем, — подумал он. — Наверняка некоторые — вдовы, без мужей. Ужасно жить без мужа, в одиночестве». Он снова стал молиться, весело раскачиваясь взад-вперед, радуясь тому, что он здесь, среди приятных, ярко одетых и набожных соотечественников, в этом великолепном новом здании. К его восхищению не примешивалась зависть, и у него вырвался привычный смешок, в котором соседи должны были бы услышать довольство, но они с грустью приписали этот смех старческому слабоумию.
В половине восьмого служба закончилась, но внучатый племянник за ним не приехал. Люди потянулись из синагоги к своим машинам — некоторых ждали машины: понятно, потому что дождь, — и ему пришлось успокаивать толстых мамаш, которых он целовал на прощание и которые вились вокруг счастливого старика, обеспокоенные тем, что он остается один, без присмотра.
— За мной приедут. Конечно. Обо всем условлено. А вы отправляйтесь домой и будьте счастливы, и пусть у вас будет хороший ужин, чтобы вы были сильными и здоровыми — зима наступает, вы понимаете?
Один за другим гасли огни в синагоге. К нему подошел шамес, и старик еще раз объяснил:
— Сын моей племянницы, он должен быть здесь, я с ним договорился.
— Вы знаете телефон? — Шамес был озабочен. — Скажите, я позвоню.
— Телефон? Адрес? Зачем? Зачем мне все это? Он молодой человек, очень ответственный, он работает, он образованный и все такое. Он знает, что я здесь, что он должен приехать. Зачем мне адреса, телефоны?
Специалист отошел, убеждая себя, что между стариком и молодым человеком, с которым он говорил перед службой, никакой связи нет. Кроме того, разве его вина, что там передумали и отказались от полной службы? «Сегодня народу было мало!» Сегодня мало! А когда его было много? Должны были сказать ему до службы. Кто он им — украшение что ли? Ему платят, чтобы он дело делал, — так дайте ему делать! Ни на что нельзя положиться. Но сколько бы он ни ругал их, он не мог отделаться от подозрения, что старик застрял здесь из-за его, служки, неинформированности. Раздраженный, он тихонько удалился, чувствуя, что уже не получит настоящего удовольствия от новогоднего ужина.
Полтора часа под дождем и в холоде ждал старик, расхаживая перед синагогой; он боялся вернуться к дверям по гравийной дорожке: нетерпеливый молодой человек мог приехать, никого не увидеть и тут же уехать, а он не успел бы до него добежать. Он увидел, как во двор синагоги вошли две девушки, подошли к окну и положили на подоконник пакет. Странное дело. Что, если это бомба? Проверить он не мог — вдруг в это время Амос подъедет? Конечно, там может быть просто хлеб для птиц, а если правда бомба? Улицы были безлюдны, и ветер дул ему в лицо. К счастью, пальто было толстое и плотное и пока не промокло.
Он не мог понять: я же ему сказал! Сказал: в семь. Самое позднее в половине восьмого. Он меня слышал. Обещал: хорошо, не беспокойся, приеду. Что там случилось? Оставили старика мокнуть под дождем, а сами дома, в тепле, ужинают. Почему? Не знали? Как это не знали? Они уже не дети, взрослые ответственные люди, должны понимать такие вещи — договорились ведь. Их учили быть внимательными и заботливыми. Что это за человек, если он не внимательный, не заботливый, не серьезный? Ладно, они не религиозны — трапеза Рош а-Шана устраивается ради него. Большое спасибо, очень любезно с их стороны. Но где же их серьезность? Держать старика столько времени под дождем? Старик может простудиться в такую погоду. Что же там случилось? Где этот молодой человек, образованный молодой человек? Они там дома, в тепле, едят, а старик может умереть. Странное дело. Он ничего не понимал.
Клайв Синклер
Нахалы и умники