« Аль-Каххар…» удаляется.

« Аль-Каххар…» звучит тихо-тихо.

« Аль…» почти неслышно.

И тишина.

Проходит несколько беззвучных мгновений. Потом снова слышится « Аль-Каххар», под окном, в коридоре, за дверью. Женщина снова входит в комнату и останавливается возле мужчины. Стоит. Левой рукой, как прежде, перекидывает черные четки. «Я даже могу сказать тебе, что, пока меня не было, ты вдохнул и выдохнул тридцать три раза». Она приседает на корточки. «И даже сейчас, в эту минуту, говоря с тобой, я могу считать твои вдохи». Она взмахивает четками, проводя ими перед бессмысленными глазами мужчины. «Вот, с тех пор как я пришла, ты сделал семь выдохов». Садится на ковер и продолжает: «Дни мои я больше не делю на часы, а часы на минуты, а минуты на секунды… мой день равен девяносто девяти перекидываниям бусин на четках!» Ее взгляд останавливается на отслуживших свое часах-браслете, они болтаются на костлявом запястье мужчины. «Могу сказать тебе, что мне осталось перекинуть еще пять бусин до того, как мулла начнет свой призыв на полуденный намаз и примется читать хадисы!» Пауза. Она подсчитывает. «А на двадцатой бусинке в дверь к соседям постучит водонос. Старуха соседка, как всегда, с хриплым кашлем выйдет, чтобы впустить его. На тридцатой по улице проедет на велосипеде мальчуган, насвистывая песенку «„ Лаила, Лаила, Лаила, как ты мила, сердце ты разбила мое…“ нарочно, чтобы слышала дочка соседей…» Она смеется. Смех печальный. «А когда я дойду до семьдесят второй, этот дурак мулла зайдет тебя проведать и осыплет меня обычными упреками, опять заведет свою песню — будто бы я недостаточно о тебе забочусь, не исполняю его советов, совсем не молюсь… Иначе бы ты уже выздоровел!» Она проводит своей рукой по его руке. «Но ты, ты свидетель. Ты знаешь, что я живу только ради тебя, возле тебя, дышу тобой!» Она упрекает: «Легко говорить, что надо произносить девяносто девять раз в день одно из девяноста девяти имен Божьих… И так целых девяносто девять дней! Да только откуда этому дураку мулле знать, что значит для женщины быть одной с мужчиной, который…», она не в силах подыскать слово или не смеет произнести его, «… быть совсем одной с двумя малышками!» — это она уже бормочет себе под нос.

Долгое молчание. Почти пять оборотов четок. Пять оборотов, во время которых женщина с закрытыми глазами словно приросла к стене. Только призыв на полуденную молитву вырывает ее из оцепенения. Она достает маленький коврик, разворачивает его и расстилает на полу. Приступает к молитве.

Молитва окончена, она остается сидеть на коврике, слушая, как мулла читает хадисы, подобающие этому дню недели: «…и сегодня день крови, ибо в день вторник у Евы впервые отошла гнилая кровь, а один из сыновей Адама убил брата своего, и еще убили Григория, Захарию и Яхья — да пребудут души их в мире, — как и колдунов Фараона, Ассайю Бент Музахима, супругу Фараона, и телицу детей Израиля…»

Она медленно озирается. Комната. Ее муж. Его тело в пустоте. Это пустое тело.

Ее взгляд полон тревоги. Она встает, сворачивает коврик, кладет его на место, в самый угол комнаты, и выходит.

Через несколько минут она возвращается проверить, сколько еще раствора в пластиковой кружке. Его там мало. Внимательно смотрит на капельницу, считает интервалы между каплями. Они коротки, короче, чем между вдохами и выдохами мужчины. Она поправляет капельницу, ждет, пока упадут две капли, потом решительно уходит: «Схожу за раствором в аптеку». Но прежде чем выйти за дверь, с подгибающимися коленями, жалобно произносит: «Только бы им уже удалось где-нибудь его раздобыть…» Выходит. Слышно, как она будит малышек, «пошли, надо выйти», и уходит, а следом детские шажочки бегут по коридору во двор…

Проходят три оборота четок, двести девяносто семь вздохов, и они возвращаются.

Женщина ведет малышек в соседнюю комнату. «Мама, есть хочу», — хнычет одна. «Почему ты не купила банан?» — надула губы вторая. «Сейчас хлеба вам дам», — утешает мать.

Когда солнечные лучи уходят сквозь дырки в желтом и синем небе занавески, женщина вновь возникает на пороге. Она долго изучающе смотрит на мужчину, потом подходит, вслушивается в его дыхание. Он дышит. Кружка с раствором пуста. «Аптека была закрыта», — говорит она и со смиренным видом ждет, как будто сейчас ей прикажут что-нибудь еще. Ничего. Ничего, кроме вдохов-выдохов. Она выходит и возвращается со стаканом воды. «Тогда как в прошлый раз, сладко-соленой водой…»

Быстрым и ловким движением она вырывает у него из руки катетер. Вынимает иглу. Промывает резиновый шланг, вводит его в полуоткрытый рот и проталкивает до тех пор, пока он не входит в пищевод. Потом выливает содержимое стакана в кружку капельницы. Приводит в действие капельницу, отмеряет интервал капель. По капле на каждый вдох-выдох.

И снова уходит.

Капель через десять она возвращается. У нее в руке чадра. «Мне бы повидаться с тетей». И стоит, все еще ожидая чего-то… позволения, не иначе. Глаза у нее бегают. «Я сошла с ума!» Она нервно поворачивается и уходит. Из-за двери, в коридоре, слышен ее голос, «А мне плевать…», заходит и уходит, «на все, что ты о ней там думаешь», входит, «…я-то люблю ее, да», уходит, «у меня только она одна и осталась… мои сестры меня бросили, твои братья тоже…», входит, «…мне увидеть ее», уходит, «надо…», входит, «…плевала она на тебя… и я вместе с ней!». Слышно, как она уходит, обе малышки следом.

Их нет три тысячи девятьсот шестьдесят вдохов-выдохов мужчины. Три тысячи девятьсот шестьдесят вдохов-выдохов, во время которых не происходит ничего, кроме того, о чем женщина уже говорила: водонос стучит в дверь к соседу. Женщина с хриплым кашлем идет открывать… Еще через несколько вдохов-выдохов по улице на велосипеде проезжает мальчуган, насвистывая песенку: « Лаила, Лаила, Лаила, как ты мила, сердце ты разбила мое…»

Но вот они возвращаются, она и обе малышки. Она оставляет их в коридоре. Открывает дверь рывком. Ее муж по-прежнему здесь. В той же позе. Дышит в том же ритме. А вот она совсем побледнела. Даже больше, чем он. Она прислоняется к стене. После долгого молчания начинает причитать: «Моя тетя… она бросила дом… она уехала!» Медленно сползает на пол, опираясь о стенку спиной. «Она уехала… куда? Никто не знает… у меня больше никого нет… никого!» Ее голос дрожит. Горло перехватило. Текут слезы. «Ей и невдомек, что тут со мной… она не знала! А то бы хоть весточку о себе подала, прибежала бы помочь мне… тебя она ненавидит, это точно, но меня-то любит… любит деток… но тебя…» От рыдания у нее срывается голос. Она отходит от стены, закрывает глаза, глубоко вздыхает, силясь сказать хоть что-нибудь. Но не может выдавить ни слова. Оно, это слово, должно быть, такое тяжелое, так отяжелело от чувства, что никак не проходит сквозь горло. Тогда она придерживает его в глубине души, ища, что бы такое сказать легкое, нежное, ничего не значащее: «А вот ты-то знал, что у тебя жена и двое малышек!» Она бьет себя по животу. Один раз. Второй. Словно чтобы выскочило тяжкое слово, погребенное у нее в кишках. Она приседает на корточки и кричит: «А когда ты вскидывал на плечо свой гадский «калашников», ты хоть на минуту подумал о нас? Ах ты ублю…», но так и не произносит слово до конца.

С минуту она не двигается. Глаза снова закрыты. Голова опущена. Она скорбно стонет. Долго. А плечи вздрагивают в такт его дыханию. Семь раз.

Семь, и вот она поднимает голову и вытирает глаза рукавом, на котором вышиты цветы и колоски. Долго вглядываясь в него, она приближается, склоняется к лицу мужчины и просит: «Прости меня», — гладя его руку. «Я устала. Сил больше нет», — шепчет она. «Не оставляй меня совсем одну, у меня только ты и есть». Говорит громко: «Без тебя я просто ничто. Подумай о своих дочерях! Что мне с ними делать? Совсем еще малышки…» Она больше не гладит его.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: