Уже через несколько минут Жорес овладел вниманием аудитории, собравшейся для поддержки его противника. Обращаясь к шахтерам и не смущаясь присутствием их хозяев, он призвал их бороться с произволом шахтовладельцев:

— Если вы хотите участвовать в управлении шахтой, то не давайте вами играть, держитесь твердо, не позволяйте себя дурачить! Вам говорят: «Голосуйте за нас, и дело пойдет хорошо!» Но чтобы оно действительно шло хорошо, вы должны бдительно следить за всеми действиями хозяев, знать весь ход дела. Выбирайте такого депутата, который бы все сделал для вас. А у вас нет даже и пенсионных касс…

Жорес говорил просто, ясно: его речь резко отличалась от хозяйской демагогии. Враждебная аудитория теперь аплодировала ему с энтузиазмом. После митинга толпа провожала его до гостиницы и здесь снова наградила овациями.

— Если бы мы могли предвидеть это, — говорил маркиз Солаж, выходя из зала, — то мы не дали бы ему слова. Но, черт возьми, какой все же великолепный оратор.

— А это мы уже видели, — отвечал барон Рей, — Гамбетта тоже был неотразимым оратором, но мы побеждали его. Сегодня наши шахтеры, наэлектризованные громовым красноречием Жореса, устроили ему триумф, но завтра, придя к урнам, они проголосуют за нас.

«Барон Черных гор» знал, что говорил. Рабочие, не имевшие своей организации, с сознанием, затемненным предрассудками, отсталостью, обработанные церковниками, легко попадали в ловушку реакции. Вера Жореса в здравый смысл пролетариата подвергалась серьезному испытанию.

Ораторские триумфы Жореса не давали реальных результатов. Рей, Солаж и им подобные сумели сохранить контроль над темной и забитой массой шахтеров. К тому же тайна голосования и другие правила проведения выборов грубо нарушались. Применялись даже «меченые» бюллетени. Иначе чем же можно объяснить, что в Сауле, где выступление Жореса также вызвало восторженный прием и толпа тоже провожала его до гостиницы, за него было подано только четыре голоса?

Но Жан действовал неутомимо и, не жалея сил, колесил по своему избирательному округу; он упорно боролся. Ему приходилось тем более трудно, что его супруга ждала ребенка. Луиза жила в Бессуле и изводила мужа жалобами и стонами, которые у этой изнеженной и ленивой женщины приобретали характер пытки для Жана, терпеливо переносившего все. Когда 19 сентября Луиза родила девочку Мадлен (Жорес называл ее Малу), молодой отец с радостью и гордостью любовался светловолосым ребенком.

Вечером 22 сентября после подсчета голосов на площади в Кастре Жореса горячо приветствовали его сторонники. Он получил большинство. Однако вскоре стали известны результаты по деревням. Здесь его значительно опередил консерватор Абреаль. Общий итог оказался не в польэу Жореса: он получил 8776 голосов, его противник — 9632, Причем по новой избирательной системе, как говорил сам Жорес, уже 51 процент голосов равнялся 100 процентам, 49 — нулю. Жан был побежден.

Двое друзей провожали домой усталого, измученного физически и морально Жана. Это был молодой Гези, восторженный поклонник и бывший ученик Жореса, который стал его добровольным секретарем на время избирательной кампании, а также старый врач Кастра доктор Пайс, знавший Жана с детских лет.

— Дело, видимо, в том, что вы слишком явно отделились от тех, кто вас раньше поддерживал, и не получили помощи людей, за которых выступаете сейчас, — проговорил Гези.

— Может быть, и так, — отвечал Жорес. — Но я сто раз предпочел бы уйти в частную жизнь, чем потерять в общественной деятельности хотя бы частицу своей независимости.

Когда, проводив Жореса, друзья возвращались к себе, старый врач задумчиво произнес:

— Как знать, быть может, наш друг Жорес действительно станет отшельником, когда он до конца узнает политических мошенников, окружающих его, и испытает ужасное разочарование… У него слишком много честности, чтобы лавировать вопреки своим убеждениям. Он слишком христианин, чтобы отречься от того, во что он верит. Он будет таким же, как все великие фанатики, на долю которых выпадало немало подобных злоключений…

На следующий день Жорес узнал, что система выборов по округам принесла поражение не только ему. Не были избраны известные политики, бывшие премьеры Ферри, Гобле и другие. Но в целом по стране республиканцы одержали решительную победу. Монархисты потеряли много мандатов; избрано было более десятка социалистов.

— Пусть я был побежден, — говорил Жорес спустя год, — но я высоко и твердо держал знамя республики, я стоял лицом к лицу с врагом, я боролся с ним и наносил ему удары… Следовательно, почему же мне говорят, что я был побежден? Да, я узнал о своем поражении вечером 22 сентября, но на другой день, когда я читал в газетах сообщение о результатах выборов по всей стране, я увидел, что республика одержала триумф, и я почувствовал себя победителем.

Приобщение

Жорес снова житель Тулузы, где он поселился с семьей в доме № 20 на улице Сен-Пантелеоне, в небольшой скромной квартире. Столовая служит одновременно салоном для приема гостей и рабочим кабинетом хозяина.

После неудачи на выборах ректор Перру пригласил его возвратиться к прежним обязанностям профессора философии. Политические противники Жореса не преминули объявить Жореса еще одним «пристроившимся», как «все эти республиканцы». Оказывается, он сумел еще и «пристроить» своих родственников: один стал главным инженером в Альби, а кузина получила пост в больнице Сен-Сюльпис. Между тем инженер окончил знаменитый Политехнический институт, а кузина заняла свое место, еще когда Жан учился в школе.

— Так меня можно обвинить, — говорил он, смеясь, — что это я продвинул адмирала Жореса на пост посла в Петербурге, а затем сделал его министром, что я устроил высшие награды нескольким моим предкам, хотя многие из них проливали кровь за Францию в сражениях или погибали в далеких морях еще несколько веков назад!

Не чуждый, как видно, фамильной гордости, Жорес не испытывал постоянной и длительной ненависти к врагам. А к друзьям, отказавшим ему в поддержке? Ведь во время недавней избирательной кампании, окончившейся для него неудачей, некоторые из тех, кого он рьяно защищал, рабочие Кармо, не только отказали ему в своих голосах, но даже оскорбляли его. Однажды в толпе на него посыпались удары и плевки. Испытывал ли он обиду, озлобление? Нет, оскорбления от тех, кого он любил все сильнее, были для него лишним доводом в пользу крепнувшей решимости посвятить свою жизнь моральному, духовному и физическому освобождению пролетариата. И если его ненависть к буржуазии была преходящей, непоследовательно сменяясь подчас какой-то лояльностью, то его любовь к народу была неиссякаема, непрерывна и все более глубока. Его симпатия к простому народу отнюдь не являлась лишь следствием крепнущих социалистических убеждений и последовательного демократизма, выросшего из подлинной широкой образованности. В его натуре, несмотря на весь профессорский академизм, было нечто глубоко народное, что-то очень сходное во вкусах, ощущениях, эмоциях. Жорес испытывал радость, удовольствие от общения с людьми труда. Он любил, замешавшись в воскресную толпу рабочих, мелких служащих, их жен и детей, прогуливаться и отдыхать вместе с ними, останавливаться и рассматривать блестящие витрины, где ни он, ни они ничего не покупали. Он обожал ярмарочные цирковые балаганы и представления бродячих театров, где за два су можно было насладиться зрелищем слезливой мелодрамы или народного фарса. Искусство этих сезонных тружеников неструганой и скрипящей сцены было, конечно, далеко от мастерства Фредерика Леметра или Мари Дорваль, блиставших еще не так давно в театрах парижских бульваров. Но бесхитростная игра их безвестных провинциальных коллег нравилась народу, нравилась и профессору Жоресу. Вместе со всеми простодушными зрителями он готов оплакивать незаслуженно обиженных честных неудачников, горячо сочувствовать благородным героям, даже подсказывать им реплики или бурно возмущаться предателями и негодяями, охотно прощать мелким плутам их проделки, лишь бы они способствовали торжеству добра над злом. Жорес любил искренний, безудержный смех толпы. Он и сам смеялся вместе с ней. Да, он, конечно, и размышлял, «Какая польза и какой смысл в идее социального обновления, если народ и так поражает силой великодушия и радости, счастливо преобразившись в веселом настроении воскресного отдыха? Какой смысл тратить силы в отчаянной борьбе ради того, чтобы дать пароду больше достоинства и счастья, если он и без того обладает столь могучей жизненной силой, если его душа бьет ключом радости, как только ей удается прорваться наружу? Возбуждая в сердцах и умах надежду на грядущую справедливость, не рискуют ли уничтожить эту наивную способность к счастью, которая на протяжении всей столь мучительной истории человечества была единственным достоянием народа? Но, пожалуй, так легко думать лишь в легкомысленной и веселой толпе, в столь редкие для нее часы радости». И Жан вспоминал жуткие картины мучительного труда по 12–14 часов в сутки, повседневную нищету, унижение, бесправие трудящихся. И эти картины побеждали сомнения, продиктованные искренним сочувствием к трудовому люду.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: