— Иначе и быть не может, если выискивать самых невзрачных мужиков. Это ж курам на смех, кого ты выбираешь себе для размножения! Каких-то недоделанных. Лучше бы уж меня взяла.

— Ты для меня запретный плод.

— Любовь, которой имя — дружба.

— Именно.

Он повернул обратно. Это означало: «нет» Курфюрстендамм, «да» Савиньиплатц. И еще это означало, что он опять пойдет мимо книжного магазина Шёлера. Что же это все-таки за ниша в языке? Веkommernis, gebeurtenrs, belijdenis, besnijdenis — огорчение, приключение, покаяние, обрезание. Снег посыпался сильнее. Оттого что привык работать с камерой, подумал он, даже сам на себя смотришь со стороны и постоянно видишь себя идущим. И это не тщеславие, нет, скорее здесь есть что-то от изумления, смешанного с… м-да, это они с Эрной тоже как — то раз обсуждали.

— Почему ты не хочешь сказать прямо?

— Потому что не знаю.

— Чушь. Ты прекрасно все знаешь. Если уж я знаю, то ты и подавно. Просто не говоришь.

— И какого же слова ты от меня ждешь?

— Например, «страх». Или «смятение».

Он выбрал «смятение».

Теперь камера, медленно развернувшись, принялась снимать заснеженную Кнезебекштрассе, серые, огромные берлинские дома, нескольких прохожих, которые, пригнув головы, шли против летящих им в лицо хлопьев снега. Он — один из них. Это-то и есть главное: полная случайность данного мгновения. Вон тот человек, шагающий вон там, у магазина Шёлера, мимо галереи художественной фотографии, это ты сам. Почему всю жизнь это казалось обычнейшим делом, а иногда, вдруг, на протяжении одной пугающей секунды, становится невыносимым? Ведь к такому давно пора привыкнуть? Разве что ты сам — вечный подросток.

— Это абсолютно ни при чем. Некоторые люди не задаются никакими вопросами. Но из такого смятения все и рождается.

— Что, например?

— Искусство, религия, философия. Я тоже почитываю книжки.

Эрна несколько лет проучилась на философском факультете, но потом перешла на отделение нидерландской филологии.

На углу Савиньиплатц ему ударил в лицо такой резкий ветер со снегом, что он едва удержался на ногах. Настоящая вьюга. Континентальный климат. И это тоже одна из причин, почему он любит Берлин: здесь чувствуешь, что стоишь на гигантской равнине, простирающейся до России и еще дальше. Берлин, Варшава, Москва — маленькие точки в бескрайнем пространстве.

Он был без перчаток, руки сильно мерзли. В том же разговоре с Эрной он произнес целую речь о человеческих пальцах.

— Вот, посмотри, что это такое?

— Это, Артур, пальцы.

— Конечно, но это еще и щупальца, смотри!

Он взял карандаш, повертел его туда-сюда.

— Правда, здорово? Люди дивятся на роботов, но не дивятся на себя. Когда предметами орудует робот, им это кажется жутким, а когда они сами, то все нормально. Роботы, сделанные из плоти, — по-моему, достаточно жутко. Другого слова и не скажешь. Такие роботы могут все, даже самовоспроизводиться. А что такое глаза? Это ж и видеокамера, и телеэкран разом. Один и тот же инструмент и для видеозаписи, и для воспроизведения. Как бы это поточнее сформулировать… У нас есть компьютеры, или мы сами и есть компьютеры. Приказы по электронной системе, химические реакции, все, что душе угодно.

— В компьютерах нет химических реакций.

— Все еще впереди. И знаешь, что, по-моему, самое удивительное?

— Пока не знаю.

— То, что в средние века, когда люди понятия не имели ни об электронике, ни о нервной системе, или даже копнем еще дальше, неандертальцы — люди, которых мы называем примитивными, были точно такими же совершенными машинами, последнее слово техники. Они не знали, что, произнося слово, используют встроенную в них аудиосистему, в полном комплекте, с мембраной, усилителем…

— Ну тебя, Артур, прекрати, пожалуйста.

— Я же сказал тебе, я как подросток. Все удивляюсь да удивляюсь.

— Но хотел сказать другое.

— Пожалуй.

Я хотел сказать — дело в страхе, иногда пронзающем меня, как молния, подумал Артур, в священном трепете перед недоступной разуму странностью вещей, которые другим никогда не казались странными и к которым в моем возрасте уже пора бы привыкнуть.

Он проходил мимо ресторанчика своего друга Филиппа, еще не знавшего, что Артур Даане снова в Берлине. Он никогда никого не предупреждал о своем приезде. Сваливался как снег на голову, и все.

На переходе через Кантштрассе горел красный свет. Он посмотрел налево и направо, увидел, что машин нет, решил перейти, но не тронулся с места, прислушался к тому, как его тело реагирует на две противоположные команды мозга, некая странная интерференция волн, в результате которой он пошел не с той ноги и остановился — одна нога на тротуаре, другая на проезжей части. Сквозь снег он разглядел молчаливую группку пешеходов, застывших у перехода на той стороне. Как раз в такие моменты и выявляется различие между немцами и голландцами. В Амстердаме только дурак будет ждать зеленого света, чтобы перейти дорогу, а здесь считается, что только дурак идет на красный, причем приезжим это сразу дают понять.

— Да он же самоубийца!

Как-то раз он спросил у Виктора, скульптора, уже давно перебравшегося из Амстердама в Берлин, как тот поступает, когда на улице нет вообще ни единой машины.

— Перехожу. Если не видят дети. А то дурной пример, ты же понимаешь.

Сам Артур решил, что будет использовать эти странные, пустые секунды для того, что он называл «мгновенным размышлением». В Амстердаме все велосипедисты ездили, из принципа не глядя на светофор, часто на красный свет, иногда даже против движения. Голландцы желают решать сами, какие правила их касаются, а какие нет, этакая смесь протестантизма с анархией, порождающая упрямый вариант хаоса. В последние несколько раз, что он был в Амстердаме, он заметил, что теперь и машины, и даже трамваи тоже стали ездить на красный свет.

— Ты и сам стал как немец. Ordnung muss sein.Порядок прежде всего. Только послушай объявления в поездах у них в метро. Сплошные команды. Einsteigen bitte!Заходить! ZURUCKBLE1BEMОтойти от дверей! Знаем-знаем, к чему приводит их знаменитое законопослушание.

Голландцы не терпят, чтобы им указывали. Немцы любят дисциплину. Предвзятые мнения были, есть и будут.

— По-моему, в Амстердаме уличное движение просто-напросто опасно.

— Скажешь тоже! Посмотри лучше, как твои немцы носятся по автобанам. Просто всеобщий приступ бешенства. Агрессия в чистом виде.

Загорелся зеленый свет. Шесть заснеженных фигур на той стороне улицы разом задвигались. Обобщения — дело опасное. И все-таки каждому народу присущи какие-то свои черты. Интересно, откуда они берутся?

— Из истории, — объяснила ему Эрна.

Что его всегда завораживало в истории, так это химическое соединение судьбы, случая и цели. Сочетание этих факторов порождает события, которые влекут за собой другие события: вслепую — по мнению одних, неотвратимо — по мнению других, или, как считали третьи, в соответствии с некоей скрытой, еще неведомой нам целью, — но от этого начинала кружиться голова.

На секунду он задумался, не зайти ли в «Тинтенмаус» почитать газеты, хотя бы ради того, чтобы согреться. Он ни с кем здесь лично не дружил, но в лицо знал всех. Это были люди его склада, люди, у которых много времени. Но никто из них не походил на манекен. В этом кафе было широкое окно во всю стену. Вдоль окна стояло в ряд несколько столиков, а прямо за столиками находилась стойка бара, однако за ней никто никогда не сидел так, как обычно сидят за стойкой. Слишком сильна была притягательная сила внешнего мира. Перед человеком, заглядывающим в окно с улицы, представала такая картина: длинный ряд лиц с одинаково пристальным взглядом, словно над всеми ними витает одна большая и медленная мысль, некое молчаливое раздумье, причем такое тяжелое, что его можно вынести, лишь медленно-медленно потягивая пиво из огромных кружек.

Лицо Артура совсем закоченело, но сегодня был один из дней, когда он чего-то такого и хотел — добровольного наказания с примесью наслаждения. Гулять под проливным дождем по острову Схирмонникоох, карабкаться под палящим солнцем к заброшенной высокогорной деревне в Пиренеях. Изнурение, имеющее точно такую же природу, порой можно увидеть на лицах у любителей бега трусцой — разновидность страдания на глазах у посторонних, с оттенком непристойности, Иисусы, трусящие к своей Голгофе. Бег его ничуть не привлекал, поскольку нарушал ритм того, что он называл «думанье». Вероятно, к настоящему раздумью его думанье имело мало отношения, но так он это назвал, давным-давно, лет в пятнадцать-шестнадцать. Для его думанья требовалось уединение. Смешно, конечно, но оно так и осталось его любимым занятием.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: