ответил я, и тогда дядюшка Александр взял чемоданчик, и мы сели в автобус до Лунена и пересели в другой, до Лоосдрехта. В низине было тихо, как всегда по вечерам, и мы расстелили на траве парус, потому что было сыро, и выпили понемногу «Курвуазье», и ни о чем больше не говорили.
Позже, когда наступила ночь, мы пошли к автобусной остановке на дамбе, но на этот раз нам не встретилась девушка в красном пальто. В автобусе дядюшка Александр сел рядом со мной и сказал:
— Сегодня ее не было, той девчонки, которая целовала своего парня в губы, но я думаю, для нас она навсегда останется там — потому что все, что мы видим, навсегда остается в нашей памяти.
— И все-таки губы не так важны, как ее руки. Они были поистине прелестны.
На улице, когда мы вышли из автобуса, он сказал:
— Сейчас я для тебя поиграю.
Мы вошли в дом, он сел к клавесину и больше не казался усталым.
— Partita, номер второй, — провозгласил он, — симфония. — Руки его коснулись клавишей, словно крылья огромной встрепанной птицы, и он прошептал: — Grave adagio.
Я лег на свой диван, повернувшись к нему лицом, и слушал негромкие грустные звуки, которые рождали клавиши, касаясь струн, и как аккомпанемент — посапывание дядюшки Александра.
— Allemande, — объявил он, — allemande, courante, sarabande… видишь, как они танцуют… прелестно, прелестно.
Я смотрел, как он играл рондо, и думал, что никто на свете не любил меня так сильно, как дядюшка Александр, когда, на миг подняв голову, он поглядел на меня широко раскрытыми зелеными глазами и прошептал:
— Vivace, понимаешь? О-ох.
Доиграв последнюю часть, бурный caprice, он остался сидеть, уронив руки.
— Я хотел бы играть еще и еще, но больше не могу, — сказал он. Немного погодя он поднялся, и я тоже встал с дивана. Глаза его светились и были глубокими, как вода, когда он произнес: — Перед тобою господин Бах, Иоганн Себастьян Бах.
Я поклонился и сделал вид, что пожимаю невидимую руку.
— А вот — Вивальди, — сообщил дядюшка пустой комнате, — Антонио Вивальди, Доминико Скарлатти. — Он называл и называл имена: — Джеминиани, Бонпорти, Корелли…
А я кланялся и говорил:
— Sono tanto felice… Филип, Филип Эммануэль Фандерлей. Это большая честь. Очень приятно.
После того как я всем пожал руку, я спросил дядюшку Александра, можно ли мне идти спать.
— Да, — сказал дядюшка, — пора спать. Должно быть, уже поздно, раз они все явились. Иди наверх; четвертая дверь по коридору.
Комната оказалась та же, что в прошлый раз, — проснувшись утром, я увидел книги, стоявшие в том же порядке, что и в прошлый раз, и рододендроны у моей постели и представил себе, как дядюшка Александр заходил и смотрел на меня, спящего, и понял, что мальчик с портрета смотрел на меня всю ночь.
Он все еще был здесь, на стене, только, кажется, стал еще красивее. И лицо его изменилось, казалось, он хотел сказать: «У меня есть свои тайны».
Я подождал немного, но он уходил от меня все дальше — и мне показалось, что он взъерошил себе волосы.
Я открыл крышку граммофона и вытащил ручку. Потом завел граммофон, поставил пластинку, подошел к двери и прислушался. Быстрый топот ног дядюшки Александра вверх по лестнице прорвался сквозь фальшивые вопли тенора и резкий стук иглы, подскакивающей на царапине.
Он оставил дверь открытой. Лицо его было в красных пятнах, а ладони — я это видел — вспотели. Да, еще рот у него был открыт, и в уголках губ — слюна.
Но все-таки дядюшка Александр не кричал, а когда я снял пластинку, он сказал:
— Я должен тебе все объяснить.
Губы мальчика на портрете шевельнулись — но, может быть, мне это только показалось; мы спустились вниз, в сад, и сели на скамейку среди высокой сырой травы.
— Его звали Паул Свейлоо, — начал дядюшка Александр, — и он жил здесь со своим отцом, они приехали из Индонезии и получили вид на жительство в Голландии. Мать у него была индонезийка, кажется, она умерла — по крайней мере, здесь ее не было, и Паул никогда о ней не говорил. Он жил в этом доме, только сад был намного больше и граничил с моим — я жил там, где теперь построили новые дома. Я часто видел, как он играл в саду. Он думал, что вокруг никого нет, и громко разговаривал сам с собою — я все равно ничего не мог расслышать, он играл слишком далеко от забора. Но я мог видеть, что он никогда не смеется и всегда разламывает что-то руками или рвет листья. Я не осмеливался позвать его — но однажды он подошел так близко к решетке, отгораживавшей мой сад, что я расслышал его слова. «Там никого нет, — сказал он, — совсем никого».
Дядюшка Александр переменил позу, и трава закачалась и зашелестела, потревоженная его ногами.
— Да, — продолжал он, — может быть, из-за того, что я тогда подал голос, я и сижу теперь здесь, на его скамейке; я сказал: «Неправда. Я здесь». Мальчик вздрогнул, и я увидел, что глаза у него — черные и дикие, как у хищного зверя; раз уж он нашел меня в саду, то не позволит вырваться. Он пошевелил губами и дикарским движением вздернул голову.
«Кто ты такой? — сказал он и подошел поближе. — Я тебя не знаю».
«Я живу в соседнем доме», — ответил я и стал перелезать через решетку. Он помог мне спуститься на землю, потому что я не слишком хорошо лазаю.
«Ты совсем старый, — сказал он, — у тебя полно седых волос. Зачем ты со мной разговариваешь?»
«Не ходи босиком, — сказал я, — трава мокрая».
«Ну и что? Смотри, — он поднял ногу и показал мне подошву, — в Индонезии я всегда ходил босиком. — Он топнул ногой. — Уходи сейчас же из моего сада, ты — старик!» Это все случилось лет сорок назад, но ему было десять, и я, конечно, был намного старше.
«Помоги мне перелезть через решетку», — попросил я.
«Ничего, и сам справишься». Но это была высокая решетка, и я боялся, что упаду, а он будет надо мной смеяться, — и поэтому сказал: «У меня что-то не в порядке с ногой».
Он подошел поближе, чтобы помочь мне, и я почувствовал, какой он сильный, когда он подставил руки, чтобы я мог на них встать ногой.
«Я испачкаю тебе руки ботинками».
«Почему тебе не снять их, — сказал он нетерпеливо, — ножки промочить боишься?»
Но я боялся только того, что мои ноги покажутся ему смешными — слишком белыми и старыми по сравнению с его ногами.
«Ладно, — сказал я. — Сам справлюсь». Конечно, я свалился с забора — на своей стороне. Но когда я оглянулся, чтобы посмотреть, не смеется ли он, его нигде не было видно. «Эй, — крикнул я, — выходи, я все равно тебя вижу».
«Я буду тут стоять, пока ты не выйдешь, — снова крикнул я. — Я всегда буду тут стоять».
— Да, — продолжал дядюшка Александр, — я стоял и думал, каким смешным, должно быть, кажусь ему, притаившемуся в кустах, следящему за мною, как охотник. Брюки мои порвались, потом пошел мелкий дождик, я замерз и промок. Вдруг — я решил, что подул ветер, — дерево, под которым я стоял, закачалось, стряхивая на меня капли воды. Но другие деревья в его саду не шевелились, я оглянулся и увидел, что и в моем саду деревья стоят неподвижно, окутанные вуалью мелкого дождя, — а он засмеялся у меня над головой и стал еще сильнее раскачивать ветви.
«Спускайся, — крикнул я, — а то свалишься».
«Я никогда не свалюсь, — откликнулся он и ловко, как гибкий дикий зверь, соскользнул вниз. — Тебе пора есть, — сказал он. — Я слышал, в твоем доме звонили к обеду».
«Хочешь пообедать со мной? — спросил я и подумал, что он вряд ли согласится, но он сказал: «Почему бы нет?» — и мы пошли ко мне домой обедать. За столом он молчал, а я не очень-то понимал, о чем с ним говорить. И вдруг он, не доев, вскочил и сказал: «Теперь мне пора домой, обедать, пока». И вышел из комнаты, и закрыл за собой дверь. Весь следующий день я просидел в беседке, на краю сада, но не видел его, и на другой день — тоже, и я подумал, что, может быть, он вернулся к себе в Индонезию. Но через неделю он вдруг появился. Я сидел в беседке и вдруг услыхал, как он зовет. «Ого-го, — кричал он прерывающимся голосом, как дети, когда зовут друг друга. — Эй, э-гей, где ты?»