А с сигаретами связан марокканский город Тингхир, провинция Кварзазате, там я провел вечер в старой части города — тоже почти пятьдесят лет назад. Сумерки, бледно-желтый свет, немощеные дороги; я заблудился в лабиринте переулков, но не испугался. Мне встретилась группа мужчин в джеллабах. Один нес в руке деревянную флейту. Они попросили у меня сигарет, и я достал пачку «Пэлл-Мэлл». В обмен мне предложили воспользоваться трубочкой, через которую они по очереди втягивали в нос порошок — kif [47], это слово теперь довольно редко встречается.
Мы поднялись по узкой лестнице в маленькую комнатку, где не было света. Тот, у которого была флейта, заиграл какую-то головокружительную мелодию. Трубочка, как и флейта, была вырезана из необработанного дерева. Все смотрели, правильно ли я с нею обращаюсь. Я едва успел втянуть в нос порошок, как началось нечто невообразимое. Не иначе как смесь оказалась чересчур крепкой, потому что внезапно я очутился сразу в двух местах: сидел на полу в окружении этих четырех парней и, перевернувшись вниз головой, смотрел на самого себя из-под потолка. Я рассказываю и сам не могу поверить в эту безумную историю, но так оно и было на самом деле, и, кажется, до меня не вполне доходило, что надо как-то выбираться оттуда. Неужели мне все это не привиделось? Точно помню одно: страшно мне не было. Я был настроен весьма решительно, вот только не знал, что делать. Как спуститься с потолка, не разбившись о пол? Или: а если постараться, смогу ли я долететь до дома? И что такое — дом? Этого я никак не мог вспомнить.
Представьте себе абсолютную память, из которой легко выудить любое воспоминание о том, чем ты занимался в любое мгновение своей жизни. Но если захочешь в подробностях вспомнить все, придется заново прожить жизнь, а это невозможно. Куда же подевались те мгновенья, о которых я забыл? Может быть, они сохранились в памяти других? Вспоминает ли меня девушка из Касабланки, и, если еще жива, с кем она теперь? Это тоже было бесконечно давно. Она была ослепительно хороша и работала в Бюро туристической информации в Касабланке. Вот только лицо ее я позабыл, его не восстановить. Какой толк от воспоминаний, не дающих мне увидеть ее молодой и прелестной? А ведь я многое помню: как не посмел с ней заговорить и вышел на улицу, ненавидя себя за это. Как, дойдя до угла, представил себе еще один длинный одинокий вечер и повернул назад. Не пообедает ли она со мной? Нет, она не может. Почему не может? Она еврейка, сейчас у них праздник Песах, нельзя есть квасного и почему-то нельзя пить, а ей не хочется нарушать закон.
В те времена евреи еще не переселились из Марокко в Израиль, у нее были друзья-арабы, владельцы ресторана, и мы провели там несколько часов: сидели друг против друга на огромных шелковых подушках и ничего не ели. Почему же я не могу вспомнить ни слова из нашего разговора, ни ее лица, зато дурацкие узоры на подушках так и стоят у меня перед глазами? Ее звали Жильбер Каэн, имени я не забыл. Иногда я тихонько бормочу его, словно волшебную формулу; но и оно всплыло в памяти позже, когда я прочел у Пруста о девушке по имени Жильбер, в которую в юности влюблен главный герой книги, Марсель. Он считал свою любовь безответной, но в конце его жизни, когда времени у них уже совсем не остается, она рассказывает ему, что тоже была влюблена.
Сегодня не будет красного дождя, это точно: ветер стихает. Мне хотелось бы увидеть, как мы сидим на подушках, и услышать, о чем мы говорили в тот день, но непреодолимая толща времени ослепила меня и отняла слух. Всего две сотни километров и исчезнувшее за горизонтом невозвратное время отделяют меня от того вечера в Марокко.
Когда пора сказать себе: я состарился? Как постоянный член Клуба Хвастунов (время от времени в него пытаются вступить некоторые из моих знакомых, но никто подолгу не задерживается) спешу сообщить о своем втором путешествии по тридцати трем японским храмам, когда приходилось очень много ходить, выискивая что-то новенькое, и постоянно карабкаться вверх, особенно по храмовым лестницам, некоторые из которых насчитывали 888 ступеней. В другой раз я обогнул на корабле, вышедшем из чилийского порта Вальпараисо, мыс Горн и добрался до Буэнос-Айреса; в одиночку с таким путешествием мне бы не справиться, не вся
кий сможет в одиночку одолеть ветер силой в десять баллов у мыса Горн. Зато я совершенно самостоятельно добрался на автомобиле по знаменитой Ruta 40 [48]до Боливии. Ruta 40, которую, собственно, трудно назвать дорогой, является в тех местах единственным путем, напоминающим колеи, что пересекают Сахару. Ямы, ухабы, а вместо асфальта — перемешенная с землей галька. На автомобиле вам не проехать, сказали мне. Достаточно одного дождя — и вы застрянете навсегда. Это правда: дожди в тех местах такие, что реки разом переполняются, выходя из берегов, хотя в сухую погоду их безводные русла — глубокие разломы — забиты лишь варварски вывороченными во время очередного потопа обломками скал; места дикие, безлюдные, изредка дорогу пересекают ламы и какие-то огромные пешие птицы, вроде страусов. Не чаще чем через две-три сотни километров встречаешь оторвавшиеся от цивилизации экипажи, проносящиеся мимо в облаке рыжей пыли. Невозможно себе представить, что наступит день, когда я откажусь от очередной подобной авантюры; в глубине души я понимаю: когда-нибудь он все же наступит, но не в этот раз, а позже и, надо надеяться, еще не скоро.
Полезно время от времени задаваться вопросом: с каких пор положено считать себя стариком? Моя мать (ей в этом году исполняется девяносто семь) до сих пор обращается со мной, как с маленьким мальчиком; это помогает мне не чувствовать себя старым. Всегда приятно считать себя моложе того, кто, по нашему мнению, уже состарился, но что должны ощущать родители постаревших детей? Мне семьдесят четыре; интересно, что чувствуют родители, чьи дети достигли моего возраста?
Впервые я задумался об этом, когда в трамвае, увидев меня, поднялась с места прелестная девушка. Сперва я не понял, зачем она встала, а когда понял — сел, чтобы доставить ей удовольствие; меня это, однако, не обрадовало. Я привык уступать место пожилым дамам и беременным женщинам и делаю это до сих пор. Как же быть? Понятно, что настоящий старик, который не способен стоять в транспорте, даже не заметит, хороша ли собой девушка. А ты, собственно, на что надеешься? Твое время прошло. И вот что меня поразило: она была абсолютно уверена, что я старик, а мне это даже не приходило в голову. Что-то глубоко спрятанное, чего сам я не успел еще ощутить, увидела она во мне. Есть достаточно причин воспринимать свой возраст по-другому. Только за последний год умерло несколько друзей, которые были моложе меня. Быть может, стоить измерять наступление старости числом умерших знакомых: тогда моментом истины окажется миг, когда число мертвых друзей превысит число живых. И все-таки это не связано напрямую с твоим самочувствием. Ладно-ладно, Нотебоом, ты и вправду ничего такого не чувствуешь? Ну, да, да, десятая порция водки вчера вечером пошла не так легко, как раньше. И, просидев слишком долго на коленях в одном из японских храмов, я поднялся с трудом, — впрочем, такое случалось и прежде. Отголоски сплетен приводят меня в бешенство, зато критика идиотов из нового поколения стекает с меня как с гуся вода. Вот только увидав, что вдалеке остановился мой трамвай, я уже не пытаюсь улучшить мировой рекорд в беге на триста метров.
Получил ли я что-то взамен? Неожиданное замечательное путешествие в прошлое. Примерно три года назад я написал нечто ностальгическое о старом издании Гомера, по которому мы занимались в монастырской школе. Переплетенная в коричневую ткань книга — полный текст «Илиады» и «Одиссеи», напечатанный греческими буквами изумительной красоты, и — ни слова по-голландски. С 1949-го прошло много лет, и я где-то ее посеял, но мне чудилось, что она лежит передо мною на столе. Должно быть, описание мое оказалось настолько убедительным и проникнутым такой ностальгической силой, что незнакомая читательница из Лимбурга прислала мне в утешение свою собственную книгу Гомера — точно такую же. Я раскрыл ее и перенесся к отцам францисканцам в Венрей, в гимназию Непорочного зачатия. Я снова сидел в длинном узком классе, заполненном сотнями мальчиков, склонившихся над книгами; монах-надзиратель прошел меж рядами, и я услышал скрип его сандалий. Книга лежит передо мной, но я, кажется, знаю гораздо меньше, чем тогда, потому что никак не могу разобрать греческий текст. Я не понимаю ни слова, кроме нескольких разрозненных существительных, я забыл глагольные формы, я стучусь в двери своей памяти, за которыми все это когда-то хранилось, но архив заперт, а замок заржавел. Где-то там эти знания лежат до сих пор, только мне до них не добраться. Мальчишка из прошлого, знавший все это, не пускает меня туда. Он выгнал меня из Трои и Итаки, и вернуться я смогу лишь с помощью обходного маневра, через другой язык. Что ж, десять лет назад мне, наверное, недостало бы терпения и времени, но теперь, на острове, окруженном морем, по которому плавал на своих кораблях Одиссей, острове, похожем на Итаку, я неторопливо приступаю к воскрешению прошлого. Книга и буквы в ней те же самые, греко-голландский словарь всегда под рукой, рядом лежат немецкий и английский переводы, и я возвращаюсь туда, где побывал в свои пятнадцать-шестнадцать-семнадцать лет; я встаю лагерем у стен Трои вместе с Агамемноном и Менелаем, и снова, как тогда, меня бесит вмешательство бессмертных богов, бесстыдно влияющих на исход сражений, — я возвращаюсь туда, где на самом деле никогда не был; суета, из-за которой я оставил все это когда-то, исчезла; времени теперь полно — и, может быть, эти годы даны нам для того, чтобы с толком его использовать.