Он дотянулся до блокнота, перечитал:
Гольдер & Маркус
Покупка и продажа нефтепродуктов
Авиационный керосин
Легкое, тяжелое и среднее топливо
Уайт-спирит. Дизельное топливо
Смазочные масла
Нью-Йорк, Лондон, Париж, Берлин
Медленно зачеркнул первую строку и крупным жирным, рвущим бумагу почерком, написал: «Давид Гольдер». Наконец-то он станет полновластным хозяином себе и своему делу. «…Кончено, благодарение Господу, теперь он уйдет», — с облегчением подумал Гольдер. Когда-нибудь, позже, продав Тейскую концессию Тюбингену и став частью крупнейшей нефтедобывающей компании мира, он легко восстановит «Гольмар».
А пока… Гольдер начал строчить в блокноте цифры. Два последних года дела шли просто ужасно. Банкротство Ланга, договор 1922 года… Теперь, во всяком случае, не придется оплачивать женщин Маркуса, его кольца, его долги… Расходов и без того хватает… Вся эта дурацкая жизнь разорит кого хочешь… Жена, дочь, дом в Биаррице, дом в Париже… В одной только столице он платит шестьдесят тысяч арендной платы плюс налоги. Обстановка в свое время обошлась ему в миллион франков. Ради кого он старался? В доме никто не живет. Закрытые ставни на окнах, пыль. Он кинул взгляд на предметы, к которым питал особую ненависть: четыре крылатые Ники из черного мрамора и бронзы в основании лампы, огромная пустая чернильница — квадратная, украшенная золотыми пчелами. За все это нужно было платить, а где взять деньги? Он с тихой яростью пробурчал себе под нос: «Дурак… ты меня разоряешь…и что с того? Мне шестьдесят восемь… Начал бы все с нуля… Я не один раз начинал…»
Он резко повернул голову к большому зеркалу, висевшему над пустой каминной доской, и несколько мгновений с тревогой вглядывался в свое осунувшееся бледное лицо в старческих пятнах, с глубокими складками вокруг рта и обвисшими, как у старого пса, щеками. Зрелище было печальное, и Гольдер раздраженно пробурчал: «Старею, что тут скажешь, старею…» Два, а может, и три года назад он заметил, что стал быстрее уставать. «Завтра же уеду в Биарриц, отдохну неделю, десять дней, иначе просто сдохну, и пусть все отправляется к черту!» Гольдер достал календарь, прислонил его к фотографии девушки в золотой рамке и начал проглядывать. Листки пестрели именами и цифрами, а 14 сентября он даже подчеркнул чернилами. В этот день Тюбинген встретится с ним в Лондоне. На Биарриц останется в лучшем случае неделя… Потом снова Лондон, Москва, опять Лондон и Нью-Йорк. Гольдер обреченно застонал, перевел взгляд на лицо дочери на снимке, тяжело вздохнул, прижал ладони к покрасневшим, раздраженным глазам. Он только что вернулся из Берлина и ужасно спал в поезде.
Гольдер чувствовал себя смертельно уставшим, но все-таки решил отправиться в клуб. Остановил его взгляд на часы — было три утра. «Пойду спать, — подумал он, — завтра снова в дорогу…» На столе его ждала почта, которую следовало подписать. Гольдер сел в кресло. Каждый вечер он перечитывал подготовленные секретарями письма. Ослиное отродье. Впрочем, он сам их выбирал. Гольдер улыбнулся, вспомнив Брауна, секретаря Маркуса: этот маленький еврей с горящим взглядом продал ему сведения о контракте с «Амрумом». Он зажег лампу и начал читать, склонив к бумагам седую голову. Когда-то его густая шевелюра была рыжей, и на висках и затылке все еще угадывался яркий, сверкающий, как угли под пеплом, цвет.
Телефон у изголовья Гольдера взорвался нескончаемым пронзительным звонком, но Гольдер не реагировал: к утру он всегда забывался тяжелым, как в могиле, сном. Он глухо застонал, открыл глаза и ответил:
— Алло, алло…
Несколько мгновений он кричал в трубку, не узнавая голос своего секретаря, и наконец услышал:
— Мсье Гольдер… Умер… Мсье Маркус скончался…
Он не ответил, и его собеседник повторил:
— Вы меня слышите? Мсье Маркус умер.
— Умер, — медленно повторил Гольдер, ощутив странную дрожь между лопатками. — Умер… быть того не может…
— Сегодня ночью, мсье… На улице Шабане… Да, в заведении… Выстрелил себе в грудь. Говорят… — Гольдер осторожно положил трубку между простынями и прикрыл сверху одеялом, как будто хотел заглушить голос, жужжавший в трубке, как большая жирная муха на липучке.
Наконец голос стих.
Гольдер позвонил в колокольчик.
— Приготовьте мне ванну, — приказал он, когда слуга, который принес ему на подносе завтрак и почту. — Холодную ванну.
— Мне упаковать смокинг мсье в чемодан?
Гольдер нервно вздернул брови:
— Какой чемодан? Ах да, Биарриц… Не знаю, возможно, я уеду завтра или позже, ничего не знаю…
Гольдер тихо выругался и прошептал:
— Придется сходить туда завтра… Похороны во вторник… Черт возьми…
За стеной послышался звук льющейся воды — слуга наполнял ванну. Гольдер сделал глоток обжигающе-горячего чая, распечатал наугад несколько писем, потом швырнул все на пол и поднялся с постели.
Он сидел на краю ванны, прикрыв колени полами халата, и смотрел, как течет из крана вода. Вид у него был угрюмо-сосредоточенный, пальцы машинальным движением теребили кисти витого шелкового пояса.
— Умер… умер…
Гнев постепенно овладевал душой Гольдера. Он пожал плечами, проворчал с ненавистью:
— Умер… Разве от такого умирают? Если бы меня, я…
— Ванна готова, мсье, — сообщил слуга.
Оставшись один, Гольдер опустил руку в воду. Все его жесты выглядели какими-то безотчетными, незавершенными, замедленными. Вода леденила пальцы, холод сковал руку, добрался до плеча, но Гольдер так и сидел, опустив голову, и тупо смотрел на колыхавшееся в воде отражение электрической лампочки.
— Если бы меня, я… — повторил он.
Со дна души всплывали давно забытые мрачные воспоминания… Воспоминания о жестокой, наполненной бурными событиями жизни… Сегодня ты богат, назавтра разорен. Начинаешь все с нуля… Снова и снова… О да, он много раз мог положить конец всей этой смуте и ужасу… Гольдер выпрямился, стряхнул воду, подошел к окну и подставил солнцу онемевшие ладони. Он стоял, качая головой, и говорил сам с собой:
— Да-да, именно так, например, в Москве или в Чикаго…
Гольдер никогда не был мечтателем, и его память воспроизводила события прошлого в виде коротких сухих эпизодов. Москва… он был тогда тощим еврейским подростком, рыжим и востроглазым, в худых сапогах и без гроша в кармане… Темными холодными осенними ночами спал на скамейках в скверах и парках… С тех пор минуло пятьдесят лет, но Гольдеру казалось, что его старые кости помнят пронизывающую сырость первых густых туманов, прилипающих к телу и оставляющих на коже жесткую ледяную корку… А снежные бури в марте, а ледяной ветер…
Потом был Чикаго… маленький бар, граммофон, хрипло гнусавящий старый вальс, разъедающий внутренности голод и головокружение от запаха еды с теплой кухни. Гольдер закрыл глаза и как наяву увидел лоснящееся лицо пьяницы-негра, который что-то кричал, лежа в углу на банкетке, и жалобно ухал, как филин. А потом… Внезапно Гольдер почувствовал, что у него горят руки. Он осторожно приложил их к стеклу, пошевелил пальцами, легонько потер ладони одну о другую.
— Идиот, — беззвучно прошептал он, как будто усопший мог его услышать, — идиот… зачем ты это сделал?
Гольдер долго стоял перед дверью квартиры Маркуса, ощупывая стену холодными влажными руками в поисках кнопки звонка. В прихожей он огляделся с чувством священного ужаса, как будто ожидал увидеть готовый к выносу гроб с телом, но заметил лишь рулоны черной кисеи на полу и украшенные лиловыми муаровыми лентами венки на креслах в холле.
Ленты были такими широкими и длинными, что концы свисали до самого ковра. Буквы на лентах были золотыми.
Кто-то позвонил в дверь, слуга принял через цепочку огромный пухлый венок из рыжих хризантем и повесил его на руку, как корзину. «Нужно было послать цветы…» — подумал Гольдер.
Цветы для Маркуса… Он вспомнил тяжелое, с дергающимся ртом, лицо Маркуса… Цветы… Нелепая мысль… Он покойник, а не юная новобрачная. Слуга произнес почтительным шепотом: