Жена министра, застыв как изваяние, баюкала в ладонях тяжелую голову больного, словно это был младенец.
Я попросил ее отдохнуть, сказал, что министр без сознания, но она не ответила, как будто не услышала моих слов, и лишь сильнее стиснула пальцами запрокинутое лицо. Курилов тяжело дышал открытым ртом, широкие ноздри раздувались, бледные глаза тускло поблескивали из-под век.
— Валя, любимый мой, дорогой мой… — шептала она.
Я смотрел на нее и видел перед собой потерянную старую женщину… Должно быть, когда-то она была очень хороша… В Маргарите Эдуардовне удивительным образом смешивалось смешное и возвышенное. Ее золотистые волосы завивались колечками, как у маленькой девочки, вокруг рта залегли тонкие и глубокие, как кракелюры на старом холсте, морщины, глаза были подведены черным карандашом, что делало взгляд бездонным.
— Ему не холодно? — шепотом спросила она. — Во время приступов его кожа становится очень чувствительной.
Я осторожно укрыл дрожавшего пациента мягким невесомым одеялом и случайно задел правый бок. Он издал животный стон. Не знаю почему, но этот звук тронул мое сердце.
— Ну-ну, тихонько, сейчас все пройдет, боль отпустит…
Я положил ладонь на пылающий лоб Курилова, отер ему пот. Рука была холодная, и мне показалось, что больному стало легче. Я внимательно вгляделся в его лицо.
— Тебе лучше, дорогой мой? — тихо спросила Маргарита Эдуардовна.
— Не будите его, пусть спит…
Она поправила мужу подушку под головой, я взял флакон уксуса, смочил руки и вернулся к пациенту. Он лежал с закрытыми глазами: несмотря на боль, его бледное лицо хранило всегдашнее холодное, замкнутое выражение.
— Мне поехать за профессором? — подал голос лакей (он дремал, прислонившись к стене в дальнем углу комнаты).
— Да, и поживее… Беги…
Я отошел к открытому окну и присел на подоконник, чтобы выкурить папиросу. Наступило утро, по улице ехали первые экипажи.
Через какое-то время Курилов приподнялся на постели и знаком попросил меня подойти.
— Мы послали за Лангенбергом, — сказал я, чтобы успокоить больного.
— Благодарю. Вы знаете свое дело и хорошо мне помогли.
Курилов говорил по-французски, протяжно и негромко, обессилев от боли. Лицо его было серым, под глазами залегли глубокие тени. Жена наклонилась к нему, погладила по щеке и осталась стоять у изголовья, со страхом и надеждой вглядываясь в любимого человека.
Он попросил, чтобы я его осмотрел. Меня поразило плачевное состояние внутренних органов, но ему я сказал, что все дело в переутомлении. Курилов выглядел колоссом, но его легкие работали плохо, а ожирение губило сердце.
Я нащупал уплотнение в правом подреберье, но он оттолкнул мою руку:
— Не нужно, я этого не вынесу… Меня словно кромсают бритвой изнутри, вот здесь…
Он указал на свой бок, скрипнул зубами от боли и ярости: болезнь и смерть не желали подчиняться его воле.
Курилову стало легче, и он заговорил с нами, сказал, что устал, что жизнь его невозможно тяжела. Он попытался поднять руки, и я заметил, как сильно дрожат у него пальцы.
— Вы не знаете нашей страны. Мы переживаем ужасные времена. Власть слаба, тяжкое бремя легло на плечи тех, кто служит государю.
В глазах у него стояли непролившиеся слезы, он выглядел глубоким стариком, но речь его звучала цветисто и высокопарно. Не в силах продолжать разговор, он отослал жену.
Маргарита Эдуардовна поцеловала его в лоб и вышла из комнаты.
Я последовал за ней.
— Его приступы… Это печень? — спросила она, и я увидел у на ее лице неуверенность и страх.
— Бесспорно…
Поколебавшись, она продолжила тихим голосом:
— Этот Лангенберг… Эти врачи, эти русские… Я им не доверяю… Не будь он министром, все происходило бы иначе, я уверена! Теперь они прячутся друг за другом, никто не хочет брать на себя ответственность, они боятся и увиливают!
Она разволновалась, и ее парижский акцент стал заметнее.
— Вы француз, мсье?
— Нет, мадам, швейцарец.
— Как жаль… — Она встряхнула нелепыми кудряшками. — Но… вы бывали в Париже?
— Да.
— Я парижанка, — горделиво улыбнулась она и повторила: — Парижанка!
Мы подошли к лестнице. Я посторонился, пропуская ее, она подобрала пышные юбки, подняла красивую стройную ножку в парчовых домашних туфлях на высоком каблуке, и в это мгновение проходившая по галерее служанка выронила поднос. Девушка вскрикнула, зазвенела разбившаяся посуда. Маргарита Эдуардовна смертельно побледнела и будто окаменела. Я попытался ободрить ее, но она меня не слышала. Жестокая, уродливая гримаса искривила подергивающиеся губы.
Я открыл дверь гостиной, чтобы она увидела, как служанка собирает осколки, и страх отпустил ее.
Не сказав ни слова, она пошла наверх, остановилась на площадке и прошептала, пытаясь улыбнуться:
— Я все время жду покушения… Народ почитает моего мужа… но…
Она не договорила, резко отвернулась и ушла к себе. Позже, всякий раз, когда министр задерживался на службе, я видел, как Маргарита Эдуардовна стоит у окна, страшась заметить в конце подъездной аллеи санитаров с носилками. Она бледнела и вздрагивала, услышав чьи-то шаги в доме. В такие мгновения она напоминала мне затравленное животное, не ведающее, откуда ждать смерти.
После убийства министра меня держали в комнате по соседству с той, куда перенесли тело. Я видел, как вошла Маргарита Эдуардовна: она не плакала и выглядела почти спокойной, освободившейся.
Глава X
На следующий день приехал Лангенберг, и Курилов приказал позвать меня.
Лангенберг был высокий немец, блондин с жесткой квадратной бородой, в его холодных глазах светились ирония и ум. Пациент нервно вздрагивал, когда Лангенберг прикасался к нему влажными ледяными ладонями, — я стоял в изножье кровати и все видел.
Мне показалось, что Лангенбергу это даже нравится: он ощупывал и переворачивал огромное тело больного с насмешливой ухмылкой и ничего не говорил, чем безмерно меня раздражал.
— Все хорошо, все хорошо…
— Я должен лежать?
— Несколько дней… недолго… Вы сейчас не слишком загружены работой?
— Моя работа не терпит перерывов, — недовольно ответил Курилов.
Закончив, Лангенберг отвел меня в сторону.
— Вы пальпировали пациента? — спросил он.
— Да.
— Что-то нащупали?
— Уплотнение. Границы четко обозначены, думаю, рак, — ответил я.
Лангенберг пожал плечами:
— В этом я не уверен… Опухоль безусловно есть… Если бы речь шла не о Курилове, а о каком-нибудь простом бедолаге… ein Kerl… я бы рискнул оперировать и продлил ему жизнь на энное количество лет… Но Курилов! Я не возьму на себя такую ответственность!..
— Он знает?
— Конечно, нет, какой в этом прок? Он консультировался у многих врачей, все сошлись в диагнозе и как один отказались оперировать. Курилов! — повторил он. — Вы не понимаете, вы не знаете этой страны, молодой человек!
Он сделал назначения и уехал. Приступ продлился десять дней. Все это время я жил в маленькой комнатке рядом со спальней, чтобы больной мог в любой момент позвать меня. В этой части дома то и дело появлялись секретари и министерские чиновники с папками бумаг и письмами. Я наблюдал, с каким трепетом они ждут своей очереди перед закрытой дверью, переговариваясь вполголоса:
— Как он сегодня настроен?
Один из служащих, чаще других посещавший министра, торопливо крестился, прежде чем войти. Этот пожилой человек держался с достоинством, но не мог скрыть страх. Курилов был вежлив и учтив, но говорил с подчиненными холодно и коротко. В те редкие мгновения, когда министр терял терпение, его голос становился хриплым, он выкрикивал ругательства, потом вдруг умолкал и приказывал, с усталым вздохом:
— Вон!.. Убирайтесь к черту!..
Однажды я стал свидетелем удивившей меня сцены. Маргарита Эдуардовна шла к мужу и столкнулась на пороге его комнаты с дамой, которую я не раз видел в доме, но имени ее не знал. Ей всегда выказывали необычайную почтительность. Женщина была некрасива, но бледное лицо привлекало тонкостью черт и печалью в глазах. Она была одета в простое серое шерстяное платье с жестким стоячим воротничком и украшенными кружевом манжетами. Величественная осанка, уложенные волной надо лбом седеющие волосы и крупные зубы делали ее облик странным и незабываемым.