— Четырнадцать лет назад, — ответил он наконец. — Я тоже был молод… Сколько воды утекло с тех пор…
Я ночевал в спальне министра. Он был терпелив и никогда не жаловался на боль, только постанывал, переворачиваясь с бока на бок в постели, чтобы дотянуться до книги или стакана с водой.
В детстве, живя в пансионе доктора Швонна, я часто мучился бессонницей. Мне знакомы эти ночи, когда прислушиваешься к шорохам, к биению крови в висках, ощущаешь на лице дыхание смерти… какой желанной кажется в такие ночи жизнь!
Однажды я решился нарушить молчание и спросил:
— Не можете заснуть?
Он уже час ворочался, не находя прохладного места на подушке. Мне показалось, что Курилов несказанно обрадовался. Я отодвинул ширму, и он произнес слабым задыхающимся голосом:
— Ужасно больно. Как будто кто-то кромсает меня изнутри бритвой…
— Так всегда бывает в момент обострения. Скоро вам станет легче…
Он кивнул, что стоило ему заметного усилия.
— Вы очень мужественный человек… — сказал я, зная, что всесильный министр нуждается в похвале, как ребенок.
Он покраснел и кивком пригласил меня сесть рядом.
— Я глубоко верующий человек, господин Легран. Мне известно, что нынешняя молодежь руководствуется скорее здравым смыслом, чем сердцем. Мужество, которое признают за мной даже враги, проистекает из этой веры. Ни один волос не упадет с головы смертного, если на то не будет Его воли.
Мы помолчали, глядя, как летают вокруг лампы комары. Длинные жадно подергивающиеся хоботки этих насекомых до сих пор напоминают мне ночи на Островах, когда над водой звучал их тонкий писк и металлический шорох крылышек.
У Курилова был жар, и спать он явно не собирался. Я закрыл окно и предложил почитать ему вслух. Он поблагодарил и согласился, но почти сразу прервал меня и спросил:
— Вы действительно не устали?
Я ответил, что плохо сплю в белые ночи, и он попросил:
— Не поможете мне с работой? Я запустил дела и беспокоюсь на этот счет… Только ничего не рассказывайте Лангенбергу… — добавил он и вымученно улыбнулся.
Я взял со стола пачку писем и передавал их Курилову по одному, он делал на полях пометки карандашами разных цветов. Каждое я успевал украдкой пробежать глазами: по большей части это были послания от граждан с предложениями о борьбе с революционными настроениями в гимназиях и университетах, а также бесчисленные доносы преподавателей на учеников и учеников на преподавателей. Казалось, все жители империи проводят жизнь, шпионя и кляузничая на ближнего.
На одном из донесений — речь в нем шла о серьезных волнениях в провинциальном университете, кажется в Харьковском, — министр попросил меня записать текст указа.
Он приподнялся в подушках и начал диктовать. Его лицо приобрело холодно-отстраненное выражение. Он ронял слова размеренно и величественно, отбивая такт ребром ладони. Продиктовав фразу о приостановке занятий, он едва заметно улыбнулся, помолчал и продолжил:
— Пишите, господин Легран. «Время, растраченное в пустых политических спорах, будет компенсировано за счет каникул. Если беспорядки продлятся до осени, результаты экзаменов будут аннулированы и всем студентам, независимо от полученных оценок, придется повторить год».
— Это заставит их задуматься, — бросил он, и я уловил в его тоне насмешку и угрозу. — Продолжим, господин Легран.
Следующим был циркуляр в адрес школьных учителей.
«…На уроках русской литературы и истории следует использовать любую возможность, чтобы пробуждать в нежных душах юных воспитанников пылкую любовь к Е.И.Величеству и семье монарха, а также непреходящую верность устоям и традициям монархии. Господа преподаватели призваны своими речами и делами подавать пример христианского смирения и подлинного милосердия. Само собой разумеется, что любые непозволительные речи и подрывные действия, замеченные среди учеников, должны, как и в прошлые годы, наказываться со всей возможной жестокостью».
Мы перешли к прошениям. Первое было подписано Сарой Арончик, умолявшей его превосходительство арестовать некоего Мазурчика за то, что тот «сбил с пути истинного» ее шестнадцатилетнего сына, читая тому Карла Маркса. Глаза Валерьяна Александровича — он преобразился, когда мы занялись письмами, — блеснули.
— Подождите… Дайте записку моей жены.
Он перечитал записку и убрал ее в папку
с другими документами, разложил веером на кровати штук пятнадцать прошений.
— Порция на завтра и послезавтра, — гордо объявил он.
Мы продолжили работать, но Курилов быстро устал, лицо его осунулось и ожесточилось. Точно так же он выглядел в ту ночь, когда во дворе перед университетом складывали тела убитых студентов: лицо напоминало застывшую маску, только губы нервно подергивались.
По какому-то наитию я спросил:
— Говорят, в прошлом месяце были убиты шестеро студентов… Почему солдаты стреляли в них?
— Как вы узнали?
Я постарался уйти от ответа. Курилов взглянул на меня и заговорил с неожиданным возбуждением:
— Несчастные дети… Дети из хороших семей… Они забросали камнями своего преподавателя истории! Пустяк, скажете вы. Возможно…
Но их подстрекают профессиональные революционеры, одержимые смутьяны, жаждущие уничтожить все, что есть доброго и благородного в России. Следовало действовать жестко, как того требовало общественное мнение. Я приказал арестовать зачинщиков и очистить аудитории… Мы вызвали солдат. Те шестеро забаррикадировались в пустых классах. Прозвучал выстрел. Кто стрелял, откуда? Мне известно не больше, чем вам. Но один из солдат был ранен. И полковник приказал открыть ответный огонь, несмотря на мой категорический запрет. Студенты погибли. Оружия при них не нашли. Чья в том вина? Полковник был в ярости, солдаты не могли не подчиниться. Погибшие юноши проявили самонадеянность и глупость, но я исполнил свой долг. Позднее было заявлено, что стрелял агент-провокатор. Министр внутренних дел все отрицает и возлагает ответственность на меня. Но истинные виновники трагедии — революционеры, они сеют вокруг себя смуту и смерть.
Курилов умолк. Говорил он сбивчиво, точно в лихорадке, но я не хотел перебивать его.
— Никто не желал смерти грешника, — продолжил он. — Увы, несчастье произошло. Но это не значит, что мы можем отступить. Dura lex, sed lex [3]. Так было и так будет во все времена!
Курилов разгорячился. Я слушал, не перебивая.
— Да будет вам известно, господин Легран, что страну защищает от революции сложная и неприступная, как Китайская стена, система ограничений, предрассудков, условностей — называйте, как хотите! — ибо натиск врага невероятно силен. Стоит нам дрогнуть, и все рухнет. Так сказано в Писании, так же считает мой друг князь Александр Александрович Нельроде, государственный муж и джентльмен.
Меня позабавили пыл Курилова и аффектированный английский акцент, с которым была произнесена эта тирада.
Светало. Я погасил лампу. Кашалот был так возбужден разговором, что у него начался жар. Пришлось снова ставить компрессы на печень и давать питье. Курилов тяжело дышал, его правый бок судорожно вздымался и опадал.
— Почему мне так больно, вот здесь, справа, словно краб терзает мои внутренности клешнями? — спросил он дрожащим, ослабевшим от боли голосом.
Я не стал отвечать, да он, похоже, и не ждал ответа.
— Господь милосердный! — воскликнул он. — Я не боюсь смерти! Великое счастье — умереть во Христе и с чистой совестью, послужив Богу, царю и Отечеству.
Внезапно его голос зазвучал по-детски испуганно, он словно оправдывался:
— Я никогда не притрагивался к государственным деньгам и уйду, не взяв ни рубля…
Он замолчал, поднял на меня глаза и произнес со вздохом:
— У меня путаются мысли… Я хочу пить…
Я подал ему стакан, и он жадно выпил холодный чай до дна. Духота комнаты и запах болезни лишили меня сил, я отправился к себе, лег и забылся тяжелым сном.
3
Закон суров, но это закон (лат.).