— Какое счастье, что нас не разлучат, — прошептала она ему.
Близилась ночь, а машина Периканов все еще стояла у подъезда. На ее крышу водрузили мягкий толстый матрас, двадцать восемь лет украшавший супружеское ложе. К багажнику снаружи прикрутили велосипед и детскую коляску. Внутри с трудом поместили вещи всех домашних в чемоданах, чемоданчиках, сумках, да еще пытались упихнуть туда же бутерброды и кофе в термосе для детей, бутылочки с молоком для младенца, холодную курицу, ветчину и хлеб для взрослых, сухое молоко для Перикана-старшего и корзинку с котом. Периканы не смогли выехать утром, во-первых, потому, что белилыцик не принес белье и не отвечал на телефонные звонки. Бросить большие вышитые простыни, фамильную реликвию, столь же драгоценную, как серебряные блюда и старинные книги, было немыслимо. Все утро ушло на розыски, белилыцик и сам собрался уезжать. В конце концов он вернул Периканам их достояние в виде влажного мятого узла. Мадам Перикан не обедала — до того ли было? — она наблюдала за тем, как отглаживают простыни. Во-вторых, потому, что слуги вместе с Юбером и Бернаром должны были уехать на поезде. Но оказалось, что ворота всех вокзалов закрыты и оцеплены войсками. Толпа наваливалась на решетки, пыталась сломать их, потом, отхлынув, растекалась по привокзальным улочкам. Женщины бежали, плача, с детьми на руках. Люди останавливали последние такси, сулили две, три тысячи франков, чтобы выехать из Парижа. «Мне бы только до Орлеана», — умоляли они. Но шоферы отказывались, кончался бензин. Периканы ни с чем вернулись восвояси. Наконец им удалось раздобыть грузовичок. Решили, что на нем поедут Огюст, Мадлен, Мари и Бернар, а ему на колени посадят братика. Юбер последует за двумя машинами на велосипеде.
Около каждого дома на бульваре Делессер суетились женщины, старики и дети; какая-то семья сначала спокойно, потом судорожно и, наконец, с болезненным безумным раздражением пыталась втиснуть вещи и сама разместиться в двухместном «рено». Не зажглось ни одно окно. В небе появились серебристые переливчатые звезды. В эту пору в Париже пахнет особенно тонко цветущими каштанами, бензином, пылью, которая, наподобие черного перца, придает летнему запаху особую остроту. В темноте разрасталось чувство угрозы. Тревога набухала в тишине, в душистом воздухе. Самые хладнокровные, всегда уравновешенные люди не могли справиться со смятением и смертельным ужасом. У каждого сжималось сердце, когда он в последний раз оглядывался на свой дом и думал: «Завтра его разрушат, завтра я стану бездомным. Я никому не делал зла. За что?» Но сейчас же душу окатывала волна безразличия: «Что с того? Дом — всего лишь камень, дерево, неодушевленный предмет. Главное, спастись самим!» Задумался ли кто-нибудь из этих людей о судьбе своей родины? Никто из беглецов в тот вечер не думал о ней. В панике они перестали соображать, их вел инстинкт животных, нутром ощущающих опасность. Схватить самое дорогое — и!.. Дорогим в ту ночь стало лишь живое, способное дышать, плакать, любить! Мало кто спасал свое имущество, большинство крепко прижимало к себе возлюбленных, детей, а все остальное бросали: гори оно синим пламенем!
Напрягая слух, люди улавливали гул самолетов в небе. Наши или враги? Никто не знал. «Быстрее, быстрее», — торопил домашних господин Перикан. Но слуги то и дело спохватывались: то забыли шкатулку с кружевами, то не взяли гладильную доску. Никакими силами не удавалось их урезонить. Они сами дрожали от страха и спешили, однако привычка пересиливала испуг. Им казалось необходимым соблюсти во всем ритуал ежегодного переезда в деревню на время каникул. Все должно быть упаковано и лежать на положенном месте. Действительности они не осознавали. Можно сказать, они пребывали наполовину в настоящем, наполовину в прошлом, реальные события затрагивали только поверхность их сознания, глубина оставалась спокойной, неподвижной, охваченной сном. Няня с растрепанными седыми волосами и воспаленными, красными от слез глазами, плотно сжав губы, утюжила платки Жаклин и на удивление быстро, ловко их складывала. Мадам Перикан уже сидела в машине и звала ее. Старуха не отзывалась, даже не слышала. В конце концов, Филиппу пришлось подняться за ней наверх.
— Послушай, нянюшка, что с тобой? Пора ехать. Что с тобой? — повторил он ласково и взял няню за руку.
— Ах, оставь, малыш, — простонала она, внезапно забыв, что давно уже обращалась к нему не иначе как «господин кюре» или «господин Филипп», и бессознательно говоря ему «ты» по старой памяти. — Оставь, говорю. Мы погибли, хороший мой!
— Что ты, не убивайся так, нянюшка, брось платки, одевайся и скорей выходи, мама ждет.
— Я никогда не увижу моих мальчиков, Филипп!
— Что ты, что ты, — твердил он, приглаживая растрепанные волосы старухи и водружая ей на голову черную соломенную шляпку.
— Ты помолишься хорошенько, чтоб Пресвятая Дева хранила моих деточек?
Он слегка прикоснулся губами к ее щеке:
— Да, да, обещаю. Пойдем же.
На лестнице им встретились шофер и консьерж, те поднимались за Периканом-старшим. Его до самой последней минуты не тревожили, оберегая от суматохи сборов. Огюст и санитар как раз одевали калеку. Старик не так давно перенес операцию. Поэтому носил особый бандаж. Чтобы ему не повредила ночная сырость, его заворачивали к тому же в широчайший, длиннейший фланелевый пояс, так что он походил на мумию. Огюст застегнул пуговицы на его старомодных ботинках, надел на старика тонкий свитер, затем пиджак. До сих пор Перикан-старший сидел неподвижно и молча позволял укутывать себя, словно старая деревянная кукла, но вдруг очнулся и подал голос:
— Шерстяной жилет мне!
— Вам будет жарко, сударь, — отозвался Огюст, не собираясь выполнять приказание.
Тогда хозяин вперил в него остекленелый взгляд бесцветных глаз и повторил чуть громче:
— Шерстяной жилет мне!
Его облачили в жилет. Потом в длинный плащ. Вокруг шеи дважды обернули теплый шарф и застегнули сзади английской булавкой. Усадив в инвалидное кресло, понесли вниз с пятого этажа. В лифт кресло не умещалось. Санитар, крепкий эльзасец с огненной шевелюрой, пятился по лестнице, с трудом удерживая тяжелую ношу на вытянутых руках. Огюст почтительно придерживал спинку кресла. Мужчины останавливались на каждой площадке, пот лил с них градом, а Перикан старший безмятежно озирал потолок, лишь его аккуратная бородка слегка подрагивала. Трудно было понять, что он думает об их внезапном отъезде. Между тем он осознавал происходящее гораздо лучше, чем предполагали окружающие. Он бормотал, пока его одевали:
— Ясная ночь, лунная ночь, я не удивлюсь, если…
Потом он впал в оцепенение и докончил фразу уже на лестнице:
— Я не удивлюсь, если по дороге мы угодим под бомбы!
— Ну что вы, господин Перикан! Придет же такое в голову! — возразил санитар заученным бодрым тоном.
Но глаза старика опять глядели бессмысленно и равнодушно. Наконец кресло выкатили на улицу. Перикана-старшего усадили в глубь машины, подальше от сквозняков. Невестка дрожащими от нетерпения руками укутала ему колени шотландским пледом, из длинной бахромы которого он любил плести косички.
— Все в порядке? — спросил Филипп. — Ну все! Уезжайте скорее!
«Хорошо еще, если они выедут из Парижа до рассвета», — подумал он.
— Дайте мне перчатки, — сказал старик.
Ему передали перчатки. Он с трудом натянул их на рукава пиджака и свитера. Перикан-старший не упустил ни одной мелочи. Вот теперь все готово. Эммануил вопил на руках у няни. Мадам Перикан обняла мужа и старшего сына. Она не плакала, но, когда прижимала их к груди, они чувствовали, как отчаянно бьется ее сердце. Шофер нажал на газ. Юбер оседлал велосипед. Тут Перикан-старший поднял руку.
— Минутку, — раздельно произнес тихий старческий голос.
— Что случилось, папа?
Он покачал головой в знак того, что не может сказать об этом невестке.
— Вы что-нибудь забыли?
Он кивнул. Шофер затормозил. Бледная от бешенства, мадам Перикан высунулась наружу и крикнула, обращаясь к стоящим на тротуаре господину Перикану, Филиппу и санитару: