Однако время не стояло на месте, мадам Перикан вытерла глаза, но слезы все текли и текли.

— Поднимемся, тебе нужно умыться. Ты, наверное, голоден?

— Нет, спасибо, я очень плотно позавтракал.

— Возьми чистый платок, надень галстук, вымой руки, приведи себя в приличный вид. О Господи! И поспеши, пожалуйста, чтобы быть вместе с нами в соборе.

— Как?! Вы все-таки идете на панихиду? Раз я остался в живых, почему бы не устроить вместо нее пирушку? В каком-нибудь ресторане, а?

— Юбер!

— А что я такого сказал? Тебе не понравилась «пирушка»?

— Да нет, но…

«Ужасно сообщать ему вот так, посреди улицы», — подумала мадам Перикан. Она взяла сына за руку и помогла ему подняться в коляску.

— У нас произошло два несчастья, сынок. Во-первых, умер наш бедный дедушка, а потом Филипп…

Юбер откликнулся на новость необычным для него образом. Два месяца тому назад он бы расплакался, по его розовым щекам потекли бы потоком крупные прозрачные соленые слезы. Сейчас он стал белее мела, и лицо приняло незнакомое матери жесткое, очень мужское выражение.

— Дед умер и ладно, — сказал он после долгого молчания, — а Филипп…

— Юбер, ты с ума сошел?

— Вы и сами так думаете, и я тоже. Он был старым и больным человеком. Что ему делать в этой заварухе?

— Напрасно ты так говоришь, — возразила больно задетая мадам Кракан.

Но Юбер продолжал, не слушая ее:

— Филипп… А вы уверены? Может, и с ним та же дурь, что со мной?

— К сожалению, это совершенно точно…

— Филипп… — Голос его дрогнул, и дальше он говорил еле слышно: — Он был не от мира сего, другие только говорят о небе, а сами думают исключительно о земных делах. Филиппа послал Господь, и он, должно быть, теперь счастлив.

Юбер закрыл лицо руками и долго-долго стоял неподвижно. Зазвонили соборные колокола. Мадам Перикан коснулась руки сына:

— Едем?

Он кивнул головой. Дети с нянькой сели во вторую коляску, все тронулись. И вот они уже у собора. Мать, бабушка и между ними Юбер вошли под своды. В том же самом порядке они уселись на скамью, и Юбер преклонил колени. Его узнали, он слышал вокруг себя шепот, приглушенные восклицания. Мадам Кракан не ошиблась: в соборе собрался весь город. Все увидели уцелевшего, который пришел поблагодарить Господа за свое спасение в тот самый день, когда горожане пришли помолиться вместе с его семьей за его усопших родственников. Людям было приятно смотреть на Юбера — славный мальчишка, избежавший немецкой пули, укреплял в них чувство справедливости, удовлетворял жажду чуда. Все матери, у которых не было вестей о сыновьях с мая месяца (а таких было немало), почувствовали, как сердца у них забились надеждой. Невозможно было думать с горечью: «Кое-кому везет больше, чем мне», потому как — увы! — бедный Филипп (а про него говорили, что он был удивительным священником) все-таки погиб.

И во время священной церемонии многие женщины улыбались Юберу. Он не смотрел вокруг, он не вышел из оцепенения, в которое погрузили его слова матери. Смерть Филиппа убила его. Он вновь оказался в том мучительном душевном состоянии, в каком был перед безнадежной и тщетной защитой Мулена, в миг, когда только начиналось повальное бегство. «Если бы мы все были одинаковыми, все свиньи, все суки, — думал он, оглядывая присутствующих, — все происходящее было бы понятно. Но зачем посылают сюда таких, как Филипп? Если посылают для нас, для искупления наших грехов, то это все равно что менять бриллиант на мешок булыжников».

Все, кто его окружал — друзья, близкие, — вызывали у него чувство стыда и ярости. Таких он встречал на дороге: перед его мысленным взором замелькали офицеры в автомобилях, они драпали, не позабыв скрипучие желтые чемоданы и накрашенных женщин, чиновники, бросившие свои посты, политики, терявшие в панике папки с секретными документами, девушки — поплакав, как положено, в день подписания капитуляции, они утешались теперь с немцами. И подумать только, никто об этом не узнает, все это загородят стеной лжи и сотворят потом славную страницу в истории Франции. Не пожалеют сил и отыщут героические поступки, примеры жертвенности. Господи! Чего я только не насмотрелся! Наглухо запертые двери — их не открывали на просьбу о стакане воды; ограбленные беженцами дома; всюду, сверху донизу, развал, подлость, тщеславие, невежество. Да, нечего сказать, мы все хороши!»

Губы его повторяли положенные молитвы, а сердце билось так тяжело, так мучительно, что ему было физически больно. Он хрипло дышал, и мать взглядывала на него с испугом. Она повернулась к нему, сквозь вуаль блестели полные слез глаза. Тихо спросила:

— Ты болен?

— Нет, мамочка, — ответил он, глядя на нее тяжелым холодным взглядом, он упрекал себя за холодность, но ничего не мог с собой поделать.

С горькой и болезненной суровостью он судил своих близких, не сознавая отчетливо, за что он их упрекает. Перед ним возникали яркие картины: вот отец говорит о Республике «гнилой режим…» и в тот же вечер дает ужин на двадцать четыре персоны — белоснежные скатерти, вкуснейший гусиный паштет, драгоценные вина — в честь бывшего министра, у которого появился шанс вновь получить портфель и чьих милостей добивался господин Перикан. (Он так и видел перед собой сложенный бантиком рот матери: «Дорогой президент…») Их два автомобиля, едва ли не лопающиеся от набитого в них фамильного серебра, скатертей и постельного белья, медленно плывущие в потоке беженцев, и слова матери — указав на женщин и детей, бредущих пешком, увязав несколько одежек в узелок: «Посмотрите, как добр Иисус. Ведь и мы могли быть на месте этих несчастных». Лицемеры! Гробы повапленные! А он-то сам что здесь делает?! Кипение ярости, разрывавшее ему сердце, казалось ему молитвой за Филиппа. Но Филипп, он же был… «Господи! Филипп, мой любимый брат», — прошептал он, и слова эти, словно обладая божественной силой утешения, смягчили его окаменевшее сердца, из глаз обильным потоком потекли слезы. Мысль о любви и прощении коснулась его. Она родилась не в его душе, она к нему откуда-то прилетела, словно близкий друг наклонился и прошептал ему на ухо: «Семья, корни, породившие Филиппа, не могут быть дурными. Ты слишком суров, ты не знаешь, что приходило извне и что таится в душе человека. Зло очевидно, оно смердит, бросается в глаза. Только Одному во Вселенной дано счесть принесенные жертвы, капли пролитой крови и слез». Юбер смотрел на выбитые на мраморной плите имена погибших во время войны… не этой, другой. Среди них Краканы и Периканы, его дяди, кузены, которых он не знал, мальчишки, немногим старше него, убитые на Сомме, во Фландрии, под Верденом, убитые вдвойне, потому что погибли без толку. Мало-помалу хаос противоречивых чувств обрел горькую странную завершенность. За два месяца он нажил немалый опыт и знал не понаслышке, не из книг, а своим сумасшедшим бьющимся сердцем, ободранными руками, помогавшими оборонять мост Мулен, губами, целовавшими женщину, пока немцы праздновали победу, что значат слова — опасность, мужество, страх, любовь… Да, он понял, и что такое любовь. Ему стало хорошо, он почувствовал себя сильным, уверенным в себе. Больше уж ему не придется смотреть на мир чужими глазами, все, что он будет любить, во что верить, станет его собственным, а не полученным из чужих рук. Он медленно сблизил ладони, наклонил голову и наконец погрузился в молитву.

Панихида кончилась. На паперти Юбера окружили знакомые, целовали его, поздравляли мадам Перикан.

— У него все такие же пухлые щечки, — говорили дамы. — Надо же, после стольких испытаний он даже не похудел и совсем не изменился, милый, славный Юбер…

27

Корты добрались до Гранд-отеля в семь часов утра; от усталости их покачивало, в глазах застыл испуг. Они боялись, что за крутящейся дверью их снова подстерегает кошмар и хаос: они увидят беженцев, спящих на кремовых коврах гостиной, отведенной для прессы, метрдотель не узнает Кортов и откажет им в номере, в отеле не окажется горячей воды и они не смогут помыться, холл будет разворочен бомбой. Но, слава Богу, короля французских курортов не тронули, на водах шла шумная, лихорадочная, но привычная для этих мест жизнь. Персонал был на месте. Главный администратор жаловался на катастрофическую нехватку всего. Однако кофе подавали сладким, напитки в баре — ледяными; из кранов текла вода: захочешь — горячая, захочешь — холодная. Не обошлось и без волнений: недружественная Англия могла объявить блокаду, чреватую запретом на ввоз виски. Впрочем, запасы спиртного в отеле были изрядными. Можно было продержаться.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: