Что же будет с ним, Габриэлем Кортом? Куда катится мир? Какой завтра окажется злоба дня? Или люди отныне будут думать только о хлебе насущном и места для искусства не останется? Или, как обычно бывает после кризиса, народится новый идеал и завладеет умами общества? Новый идеал? «Новая мода», — цинично и утомленно подумал он. Но он, Корт, уже слишком стар, чтобы приспосабливаться к новым вкусам. В 1920 году он уже менял свою манеру. В третий раз у него не получится. Дыхания не хватит догонять нарождающийся мир. И кто может провидеть форму, которую этот мир примет после жесткой матрицы войны 1940 года, после медной литейной формы? Будет великой или уродливой (а может быть, одновременно и такой, и другой) та вселенная, чьи первые родильные потуги мы ощущаем. Страшно склоняться к ней, вглядываться в нее… и ничего не понимать. Потому что он ведь ничего не понимал. Он подумал о своем романе — рукописи, спасенной от огня, от взрывов, что спокойно лежала теперь на стуле. Корт почувствовал глубочайшую безнадежность. Страсти, состояния души, угрызения совести, история поколения, его собственная история — все, что он описывал, — устарело, обветшало, отжило. С отчаянием он произнес вслух: «Отжило». И снова мыло ускользнуло рыбкой и спряталось под водой. Он выругался, приподнялся и отчаянно затрезвонил; появился его камердинер.
— Разотрите меня, — выдохнул Габриэель Корт дрожащим голосом.
Когда с помощью волосяной рукавички ему растерли ноги одеколоном, Корту стало легче. Голышом он принялся бриться, пока камердинер готовил для него одежду: льняную рубашку, костюм из легкого твида, голубой галстук.
— Знакомые есть? — осведомился Корт.
— Не знаю, сударь. Пока я видел мало тех, кто принадлежит к высшему свету, но мне сказали, что прошлой ночью здесь останавливалось множество автомобилей, и почти все они двинулись дальше, в Испанию. Здесь побывал и господин Жюль Блан. Он отправился в Португалию.
— Жюль Блан?
Корт застыл, держа в руке лезвие бритвы с хлопьями пены. Жюль Блан уехал в Португалию. Бежал! Новость болезненно задела его. Как все любители пожить, дорожащие в первую очередь комфортом и удовольствиями, Габриэль Корт запасся преданным ему политическим деятелем. В обмен на изысканные обеды, блестящие приемы, мелкие знаки внимания Флоранс и несколько своевременных статей, он получал от Жюля Блана (обладателя министерских портфелей при всех правительственных перестановках, дважды возглавлявшего кабинет министров и четырежды — министерство обороны) всевозможные льготы и послабления, так украшавшие жизнь. Благодаря Жюлю Блану ему заказали серию радиопередач «Великие влюбленные», и всю прошлую зиму он вещал о них на государственном канале. На том же канале по поручению Жюля Блана он выступал в зависимости от обстоятельств то с патриотическими приветствиями, то с моральными увещеваниями. Жюль Блан настоял, и директор крупнейшей ежедневной газеты заплатил Корту за его роман сто тридцать тысяч франков вместо девяноста тысяч, которые предложил ему поначалу. Наконец, Жюль Блан обещал Корту галстук командора ордена Почетного легиона. Словом, Жюль Блан был ничтожным, но необходимым колесиком в механизме карьеры гения, поскольку гений не мог всю жизнь пребывать в небесах, но был вынужден действовать и на земле.
Узнав о падении своего друга (должно быть, Блан сильно скомпрометировал себя, ударившись в отчаянное бегство, хотя кто, как не он, любил повторять, что в политике провал — лишь залог успеха), Корт почувствовал, что его оставили одного на краю пропасти. И снова с пугающей силой ощутил близость неведомого ему мира — мира, где все в один миг могут чудом обрести чистоту, бескорыстие, преданность благородным идеалам. В нем уже заговорила приспособляемость — инстинкт самосохранения, заложенный в растениях, животных, человеке:
— Ах, он уехал? Миновало время жуиров и жалких политиканов… — Помолчал и прибавил: — Бедная Франция…
Потом медленно натянул голубые носки. Он стоял в носках, пристегнув их черными шелковыми резинками, гладкий, безволосый, с белой, чуть отдающей в желтизну, как слоновая кость, кожей, несколько раз взмахнул руками, несколько раз наклонился вправо и влево. И одобрительно оглядел себя в зеркале.
— Мне определенно стало лучше, — сообщил он, обращаясь к камердинеру, будто полагал, что доставит тому несказанную радость.
Затем он довершил свой туалет. В бар он спустился чуть позже полудня. Заметил, что в холле царит некоторое смятение, было очевидно — что-то все-таки происходит, великие катастрофы, разразившиеся где-то вдалеке, потрясли и окраину Вселенной. Забытый багаж в беспорядке свалили на эстраде, где обычно танцевали. Громкие голоса слышались из кухни, бледные, неприбранные женщины бродили по коридорам в поисках комнаты, лифты бездействовали. Какой-то старичок плакал перед портье, тот отказал ему в пристанище.
— Поймите, сударь, это не моя злая воля, нет возможности, никакой возможности, мы сбились с ног.
— Хотя бы угол, — умолял несчастный старик, — я назначил здесь встречу жене. Нас разлучила бомбардировка в Этампе. Она может подумать, что я погиб. Мне семьдесят лет, сударь, а жене шестьдесят восемь. Мы никогда не расставались. — Дрожащей рукой он вытащил портмоне. — Я дам вам тысячу франков, — сказал он.
Скромное честное лицо француза со средним достатком порозовело от стыда — первый раз в своей жизни он предлагал взятку, вдобавок ему нелегко было расстаться с такой суммой. Но портье не взял протянутой ассигнации.
— Я же говорю, нет возможности, сударь. Попытайтесь найти что-нибудь в городе.
— В городе? Да я из города и иду! С пяти часов утра я стучался во все двери подряд. Меня прогоняли как собаку. А ведь я не какой-то сброд. Я преподаватель физики в коллеже Сент-Омер. Награжден «академическими пальмами».
Наконец старик заметил, что портье давно его не слушает, больше того, повернулся к нему спиной. Он наклонился и поднял с земли небольшую картонную коробку, в которой, по всей видимости, содержался весь его багаж, повернулся и потихоньку ушел. Портье отбивался теперь от четырех черноволосых напудренных испанок. Одна из них повисла у него на руке.
— Раз в жизни, куда ни шло, но чтобы попасться во второй, — жаловалась она громко и хрипло на плохом французском языке, — пережить войну в Испании, найти спасение во Франции и снова оказаться на войне, согласитесь, это слишком!
— Но я, мадам, ничем не могу вам помочь.
— Вы можете дать комнату.
— Ни малейшей возможности, мадам, ни малейшей возможности.
Испанка искала, чем бы его сразить: доводом, оскорблением. Не нашла, замолчала на миг, потом выпалила:
— Вот оно что! Да он не мужчина!
— Я?! — вскипел портье, вмиг растеряв профессиональное бесстрастие, и подскочил от обиды. — Может, хватит меня оскорблять, а? Вы ведь, кажется, иностранки? Помолчите лучше, или я вызову полицию, — закончил он, вновь обретая чувство собственного достоинства, распахнул дверь и подтолкнул к выходу захлебывающихся от испанских ругательств женщин.
— Что за дни, сударь, что за ночи, — обратился портье к Корту. — Мир сошел с ума.
Корт прошел по длинной галерее, в ней было тенисто, тихо, прохладно, в большом баре тоже спокойно. Волнения кипели за порогом этой обители. Закрытые ставни, большие окна спасали бар от ярости палящего солнца, тут пахло кожей, дорогими сигарами, выдержанным коньяком.
Итальянец-бармен, давний знакомец Корта, встретил его с необыкновенной любезностью, выразил радость от встречи, выразил сочувствие к бедам Франции, при чем так благородно, так тактично, ни на секунду не позабыв о сдержанности, какую диктовали обстоятельства, о дистанции, какая отделяла его от Корта, и тот почувствовал себя утешенным.
— И я рад свидеться, голубчик, — ответил он с признательностью.
— Господину было трудно расстаться с Парижем?
— Ох, — вздохом ответил Корт.
И поднял глаза к небу. Бармен Жозеф изящным взмахом руки целомудренно отстранил от себя дальнейшие признания, не желая тревожить столь свежие и болезненные воспоминания. С бережностью врача, который обращается к больному в кризисном состоянии: «Выпейте сначала лекарство, потом расскажете мне о своей болезни», — он негромко проговорил: