— Никто ведь на ней не спит, так? Она никому не нужна? Как странно!
— Иногда надобится, — ответила Мадлен, сразу подумав о Жане-Мари.
Ей казалось, никто не догадается, о чем она подумала, но Бенуа тут же сдвинул брови: любой намек на события прошлого лета вонзался в его сердце стрелой, вызывая боль, но это была его боль… личная, кровная. Взглянув из-под насупленных бровей на криво усмехнувшуюся Сесиль, он поставил ее на место и ответил немцу необычайно вежливым тоном:
— Иной раз кровать очень даже надобится, сударь, никто, и вы тоже, не знает, когда с вами стрясется беда, не подумайте, что я вам ее желаю, словом, на эту кровать мы кладем покойников.
Боннет посмотрел на Бенуа с несколько озадаченной улыбкой, потом со снисходительным сочувствием — так смотрят на диких зверей, скрипящих зубами за прутьями клетки. «Хорошо, что парень занят работой и редко бывает дома, — подумал немец, — с женщинами проще…»
— Во время войны никто из нас не рассчитывает умереть в постели, — сообщил он с улыбкой.
Мадлен за это время успела сходить в сад и вернулась с букетом для вазы на каминной полке. Охапка первой сирени — белые, белее снега, грозди, чуть зеленоватые на заостренных концах, где еще не распустились бутоны, — благоухала в ее руках — и бледный немец тут же уткнулся в эту охапку.
— Божественно… Как красиво вы умеете подбирать цветы.
Секунду они молча стояли рядом.
А Бенуа сидел и думал, что «она» (его жена, его Мадлен) очень ловко справляется со всеми «дамскими штучками» — подбирает для букетов цветы, полирует ногти, причесывается на особый манер, не так, как деревенские женщины, говорит с чужими людьми, держит в руках книгу… «Не надо было жениться на девушке из приюта, не знаешь, куда ее поведет», — в который раз все с нарастающей горечью сказал он себе и, говоря, «не знаешь, куда поведет», вовсе не опасался, что жена окажется алкоголичкой или воровкой; его тяготило, что жена у него из городских, потому и вздыхает: «скучно все-таки в деревне» или «мне бы хотелось, чтобы у нас были красивые вещи»… Бенуа чувствовал подспудный лад Мадлен с чужаком, с врагом, потому как оба они «городские», тот тоже в тонком белье и с чистыми руками.
Бенуа резко отодвинул стул и вышел — давно пора запирать скотину! Он пробыл в теплой полутьме хлева довольно долго. Одна корова вчера родила и теперь ласково вылизывала большеголового теленка на тонких дрожащих ножках. Другая в противоположном углу тихонько посапывала. Бенуа слышал ее спокойное, размеренное дыхание. Видна ему была и открытая дверь дома. На пороге в проеме появился женский силуэт. Кто-то искал Бенуа, встревоженный его отсутствием. Мать или Мадлен? Мать, конечно. Жаль, что мать, но что тут поделаешь?.. Он, Бенуа, не сдвинется с места, пока немец не поднимется к себе. Отсюда он увидит, как загорится на втором этаже лампа. Электричество, понятное дело, для немчуры ничего не стоит. И в самом деле, прошла секунда, и свет в окне немца загорелся. В тот же миг тень отделилась от порога и легко побежала к нему. Бенуа почувствовал вдруг необыкновенную легкость, будто чья-то рука сняла с его сердца гнетущую тяжесть, что давным-давно давила на него.
— Ты тут, Бенуа?
— Тут.
— Что делаешь? Мне почему-то вдруг стало страшно.
— Страшно? С чего вдруг? Не сходи с ума.
— Не знаю с чего. Пошли домой.
— Погоди… Погоди немного.
Он притянул жену к себе. Мадлен принялась со смехом отбиваться, но по особому напряжению ее тела он знал, что ей не до смеха и совсем не понравится, если он повалит ее на душистое сено, насвежую солому, что она не любит его… Нет, не любит — ей с ним не сладко. И спросил тихо-тихо, глухим голосом:
— Значит, не хочешь?
— Хочу… Но только не здесь, Бенуа. И по-другому. Тут мне стыдно.
— Чего? Коров, которые на тебя смотрят? — сердито спросил он. — Ладно! Иди!
Мадлен жалобно всхлипнула. Когда он слышал этот ее всхлип, ему хотелось разом и самому зареветь, и убить ее.
— Как ты со мной разговариваешь? Можно подумать, злишься на меня. А за что? Это Сесиль… — Он закрыл ей ладонью рот, но она отвела его ладонь и закончила: — Тебя подзуживает.
— Никто меня не подзуживает. Я из чужих рук не смотрю — своей головы хватает. А с тобой всегда одно и то же, стоит подойти, только и слышу: «Подожди, в другой раз, не этой ночью, я от мальца устала». Кто тебя ждет?! — неожиданно взорвался он. — Для кого себя бережешь? Ну! Говори!
— Оставь меня! Больно! — вскрикнула Мадлен, чувствуя жадные руки Бенуа, которые мяли ей плечи, бедра.
Вместо ответа Бенуа оттолкнул жену с такой силой, что она ударилась о низкий дверной косяк. С секунду они молча смотрели друг на друга, потом Бенуа схватил грабли и с яростью принялся ровнять солому.
— Зря ты так думаешь, — наконец выговорила она и ласковым шепотом прибавила: — Бенуа, миленький, не забивай себе голову глупостями. Я же твоя жена, твоя, слышишь? А если тебе кажется, что мало люблю тебя, то просто устаю с малышом, вот и все.
— Ладно, пошли, — отозвался он. — Пора спать.
Они миновали кухню, пустую и темную. Ночь еще не настала, светлыми оставались небо и верхушки деревьев, а все остальное — землю, дома, луга — уже одели густые сумерки.
Бенуа с Мадлен разделись и легли в постель. В эту ночь он не решился любить ее. Они лежали рядом, не шевелясь, и оба не смыкали глаз, слышали, как над ними похрапывает немец, как скрипит под ними кровать. Мадлен нашла руку мужа и крепко сжала ее:
— Бенуа!
— Чего тебе?
— Бенуа! Знаешь, что я подумала? Надо бы спрятать твое ружье. Ты читал объявления в городе?
— Читал, — отозвался он насмешливо. — Verboten. Verboten. Смерть. Другого слова, похоже, подлюки не знают.
— Куда мы его спрячем?
— Оставь ружье в покое. Ему хорошо там, где оно есть.
— Не упрямься, Бенуа. Дело серьезное. Сам знаешь, сколько народу расстреляли за то, что не сдали в комендатуру оружие.
— А ты хотела бы, чтобы я снес им свое ружье? Только трусы сдают оружие. А я немцев не боюсь. Ты небось не знаешь, как я убежал от них прошлым летом? Кокнул двоих, и точка. Дух перевести не успели. И еще сшибу, — пообещал он с яростью и погрозил в темноте кулаком ненавистному немцу.
— Разве я сказала, что надо отдать? Закопать, спрятать. Укромных мест хватает.
— Незачем.
— Почему?
— Пусть будет под рукой. Думаешь, я позволю лисам и другим вонючкам приближаться к ферме? В парке при замке все это зверье кишмя кишит. Виконт — трусло, сразу в штаны наложил. Кого он теперь прикончит? Он первый свое ружье в комендатуру снес, и не просто так, а со всякими любезностями: «Прошу, господа! Вы окажете мне честь!» Хорошо, что мы с приятелями навещаем его парк ночами. Иначе всей нашей округе чистая погибель.
— А если они услышат выстрелы?
— Еще чего! Парк у них все одно что лес.
— И часто ты туда ходишь? — с любопытством спросила Мадлен. — А я даже и не знала.
— Есть вещи, которые тебе не обязательно знать, голубушка. К виконту ходят за помидорами, кормовой свеклой, фруктами, словом, за всем, что он отказывается продавать. Виконт… — Бенуа помолчал, подумал с минуту и убежденно закончил: — Распоследняя дрянь.
Поколение за поколением семья Лабари арендовала землю уде Монморов. И поколение за поколением они друг друга ненавидели. Лабари утверждали, что спесивые Монморы только и знают, что лицемерить и притеснять бедняков, а де Монморы обвиняли своих арендаторов в смутьянстве. Де Монморы произносили слово «смутьяны» шепотом, поднимая глаза к небу, и звучало оно необыкновенно значительно. Ко всему — к бедности и к богатству, к миру и к войне, к свободе и к собственности — они относились по-разному, и дело было не в том, что отношение одних было разумнее и правильнее отношения других, а в том, что отношения эти противостояли друг другу, как огонь противостоит воде. Война добавила им разногласий. В глазах виконта Бенуа был типичным солдатом сороковых годов, а недисциплинированность этих солдат, отсутствие у них чувства патриотизма, их «смутьянство» привели страну к катастрофе — так считал господин виконт. Бенуа же видел в де Монморе красавчика офицера в желтых гетрах, одного из тех, кто удирал в жаркие июльские дни в сторону испанской границы, с удобством расположившись с любовницей и чемоданами в автомобиле. Вот такие потом и договорились с немцами о сотрудничестве.