По неведомой причине этим вечером в сердце Марты сострадание взяло верх над другими чувствами.
— Конечно, я сейчас напою вас кофе. Садитесь-ка вот сюда. Вы ведь тоже выпьете чашечку, мадам?
— Нет, я… — начала Люсиль.
Бенуа уже успел исчезнуть из кухни, бесшумно выпрыгнув в окно.
— Прошу вас, — проникновенно попросил офицер. — Мне осталось досаждать вам так недолго, послезавтра я уезжаю, а в полку поговаривают, что сразу после моего возвращения полк отправится в Африку. Мы больше никогда не увидимся, но мне будет отрадно думать, что вы не испытываете ко мне ненависти.
— Нет, ненависти я не испытываю, но…
— Не будем углубляться, я все понимаю. Согласитесь выпить со мной чашку кофе.
Кухарка со смущенной улыбкой сообщницы уже ставила перед ними на стол чашки, словно подсовывала хлеб с маслом детям, оставленным в наказание без обеда. Под разлатые фаянсовые чашки с цветами Марта подложила чистые соломенные плетёночки, поставила на стол кипящий кофейник и старинную керосиновую лампу, которую достала из стенного шкафа, заправила и зажгла. Желтый мигающий огонек осветил медную посуду, сиявшую на полках, немец стал рассматривать ее со вниманием и любопытством.
— Мадам, а вот это как у вас называется?
— Грелка, ею согревают постель.
— А вот это?
— Вафельница. Ей уже не меньше ста лет, и никто ею не пользуется.
Марта принесла и водрузила на стол монументальную сахарницу, похожую на погребальную урну, благодаря бронзовым ножкам и крышке с лепниной, а варенье подала в хрустальной вазочке.
— Так, значит, послезавтра примерно в это же время вы будете уже пить кофе вместе с вашей женой?
— Надеюсь. Я расскажу ей о вас, опишу ваш дом.
— Она бывала во Франции?
— Нет, мадам.
Люсиль хотелось бы узнать, пришлась ли Франция врагу по сердцу, но стыдливость, продиктованная гордостью, не позволяла ей задавать никаких вопросов, и они пили кофе молча, не глядя друг на друга.
Но немец все-таки стал рассказывать о Германии, о широких улицах Берлина, о зиме, снеге и свежем бодрящем воздухе, что веет над равнинами Центральной Европы, о глубоких озерах, еловых борах, песчаных карьерах.
Марта сгорала от желания принять участие в разговоре.
— А война еще долго продлится? — наконец спросила она.
— Понятия не имею, — ответил немец, слегка улыбнувшись и пожав плечами.
— А вам самому как думается? — с живостью спросила Люсиль.
— Я — солдат, мадам, солдаты не думают. Мне скомандуют: шагом марш туда, — я шагаю туда. Сражайтесь — я сражаюсь. Убейте себя — умру. Размышления помешали бы вести бои и сделали смерть куда страшнее.
— Но воодушевление…
— Простите, мадам, воодушевление — слово из женского словаря. Мужчины, исполняя свой долг, не нуждаются в воодушевлении. Кстати, это и есть черта настоящего мужчины.
— Может быть…
Дождь еще тихо шуршал в саду, последние его капли медленно скатывались с веток сирени, из садка, переполненного водой, доносился ленивый плеск карпов. Входная дверь заскрипела.
— Бегите быстрее! Мадам Анжелье! — испуганно зашептала Марта.
И она вытолкнула наружу офицера и Люсиль.
— Идите садом! Ну и достанется же мне от хозяйки, Господи Боже мой!
Кухарка торопливо вылила остатки кофе в раковину, убрала чашки и погасила лампу.
— Быстрее, быстрее, — торопила она молодых людей. — Хорошо, что ночь на дворе!
Люсиль и немец оказались за порогом. Немец смеялся. Люсиль слегка дрожала. Стоя в густой тени, они наблюдали, как мадам Анжелье вместе с Мартой, которая несла перед ней лампу, шествовала по дому и закрывала ставни; слышали, как скрипели петли, позванивали ржавые цепочки, стуча, опускались железные запоры, последней захлопнулась со скрежетом окованная входная дверь.
— Будто в тюрьме, — заметил немец. — Как вы попадете в дом, мадам?
— Через черный ход, Марта оставит дверь открытой. А вы?
— А я через балконную решетку.
Он и в самом деле одним ловким прыжком преодолел преграду и, оказавшись в комнате, мягко попрощался:
— Gute Nacht. Schlafen Sie wohl.
— Gute Nacht, — отозвалась Люсиль.
Немцу показался смешным ее французский акцент, и еще несколько секунд из темноты до нее доносился его смех. Ветерок погладил влажной сиренью ей волосы, и Люсиль вдруг стало легко и радостно. Домой она побежала чуть ли не вприпрыжку.
Раз в месяц мадам Анжелье отправлялась навестить свои владения, выбрав для этого один из воскресных дней, чтобы застать «народ» дома; воскресные визиты хозяйки наводили на арендаторов панику, заметив старуху издали, они торопливо прятали остатки лакомств, которыми баловали себя за праздничным завтраком, — кофе, сахар и самодельный коньячок — а как иначе? Мадам Анжелье придерживалась старинных взглядов и все, что видела на столе у своих работников, считала отобранным у нее и надеялась рано или поздно себе вернуть, почему и ругала нещадно тех, кто позволял себе слишком часто покупать у мясника первосортное мясо. В городе, как она сама говорила, на нее работала собственная полиция, и она отказывала арендатору, если его жена или дочь слишком часто покупали себе шелковые чулки, духи, пакетики с пудрой или романы. Мадам де Монмор следила за своими арендаторами с не меньшей дотошностью, но она была аристократкой и главное значение придавала духовным ценностям, а не сугубо материальным, как буржуазия, плоть от плоти которой была госпожа Анжелье. Виконтессу в первую очередь заботил вопрос религиозности, поэтому она узнавала, всех ли детей окрестили, причащают ли их, как положено, два раза в год и ходят ли женщины к обедне (от мужчин этого требовать было трудно, и приходилось их прощать). И Монморы, и Анжелье, два семейства, которым принадлежали все земли в округе, относились к своим работникам примерно одинаково, но, надо сказать, ненавидели больше первых.
Госпожа Анжелье стала собираться в дорогу затемно. Разразившаяся вчерашним вечером гроза переменила погоду, и уже с рассвета из тяжелых туч на землю сыпал ледяной дождь. Автомобиль остался стоять в гараже — у Анжелье-старшей не было ни разрешения, чтобы ездить на нем, ни бензина, — поэтому из каретного сарая для поездки извлекли простоявшую там лет тридцать открытую коляску: если запрячь в нее пару добрых лошадок, на ней можно объехать немало дорог. Весь дом был уже на ногах, провожая в путь госпожу хозяйку. В последнюю минуту (к величайшему своему сожалению) она все-таки вручила связку своих ключей Люсиль. Дождь усилился, и мадам Анжелье раскрыла над собой большой зонтик.
— Лучше бы мадам подождала до завтра, — осмелилась заявить кухарка.
— Кто, кроме меня, присмотрит за хозяйством, если хозяина держат в плену эти господа, — отозвалась госпожа Анжелье очень громко, метя горьким упреком в двух проходящих мимо немецких солдат.
И взгляд, который она на них бросила, был сродни взгляду отца Шатобриана — писатель описывает его так: «Сверкающий зрачок словно бы отделялся от глаза и разил людей, словно пуля».
Но солдатам, не понимавшим ни слова по-французски, взгляд пожилой дамы показался данью восхищения их высокому росту, выправке, ладно подогнанной военной форме, и они в ответ улыбнулись с застенчивой доброжелательностью. Госпожа Анжелье неприязненно опустила глаза. Коляска тронулась. Порыв ветра сотряс на прощанье ворота.
В то же утро, только попозже, Люсиль отправилась к портнихе, захватив с собой отрез тонкой шелковистой ткани, из которой задумала сшить себе пеньюар. В городе ходили слухи, будто портниха, молодая еще женщина, живет с немцем.
— Повезло вам, что у вас сохранился такой шелк, — сказала Люсиль портниха, — ни у кого из нас такого и в помине нет.
В ее тоне звучала вовсе не зависть, а скорее уважение, она словно бы отдавала должное той природной изворотливости, благодаря которой буржуа всегда оказываются на первом месте; так обитатели равнин отзываются о горцах: «Ну, эти на дороге не оступятся! Они с детства по Альпам вверх-вниз лазают!» Она полагала, что опыт предков и семья передали Люсиль больше навыков в искусстве обращать себе на пользу законы и правила, и, подмигнув, добавила с одобрительной улыбкой: