Люсиль в эти первые минуты встречи исчезала, сын принадлежал только ей одной. Она целовала его, она плакала, потом приказывала кухарке принести обед повкуснее, приготовить Гастону ванну, а уж потом, не спеша, сообщала: «Знаешь, я недурно заботилась о твоем добре. Тебе ведь нравилась земля возле Этан-Неу? Так вот, я купила ее, она твоя. Купила луг у Монморов, тот, что граничил с нашим и виконт ни за что не хотел нам отдать. Но я не упустила благоприятной минуты и добилась, чего хотела. Порадовала тебя, да? Твое золото, серебряную утварь, фамильные драгоценности я спрятала в надежном месте. Всем занималась я одна, больше некому… Вот если бы твоя жена была мне помощницей… Но у тебя ведь один только друг, это я, не так ли? Я одна тебя понимаю. А теперь, сынок, отправляйся к своей жене. На многое не рассчитывай, она женщина холодная, упрямая. От меня обычно отделывалась молчанием. Но вдвоем с тобой мы управимся и научим ее послушанию. Ты имеешь право ее спросить: «О чем ты думаешь? Что у тебя на уме?» Ты — хозяин, ты вправе потребовать ответа. Иди к ней, иди. Бери от нее все, что тебе принадлежит по праву: молодость, красоту… Мне сказали, в Дижоне… Не стоит, сынок, любовницы обходятся дорого. Долгая разлука поможет тебе крепче привязаться к родному дому. Какие чудесные долгие дни мы проведем в нем вместе!..» Она встала с кресла и тихонечко пошла по комнате к двери. Она держалась за воображаемую руку, опиралась на плечо, о котором мечтала. «Пойдем, мы спустимся вместе. В столовой тебе уже приготовили перекусить. Ты исхудал, сынок, тебе нужно набираться сил».
Мадам Анжелье машинально отворила дверь и спустилась по лестнице. Да, вот так однажды вечером она выйдет из своей комнаты, спустится вниз и застанет в гостиной детей — Гастон сидит в своем кресле у окна, а жена возле него читает ему вслух. Таковы ее долг, ее роль в жизни — она должна оберегать покой мужа, развлекать его. Когда Гастон поправлялся после брюшного тифа, Люсиль читала ему вслух газеты. Голос у нее теплый, приятный, мадам Анжелье и сама иной раз слушала ее с удовольствием… Негромкий, низкий голос… И она его слышит… Сон ей, что ли, снится? Похоже, она в своих мечтах перешла грань дозволенного. Мадам Анжелье выпрямилась, сделала несколько шагов, вошла в гостиную и увидела в кресле, подвинутом к окну, врага, захватчика, немца — он сидел в своем серо-зеленом мундире, положив больную руку на подлокотник, с трубкой в зубах. Люсиль сидела рядом и читала ему вслух.
Несколько секунд царило молчание. Оба встали. Люсиль выронила из рук книгу, и та упала на пол. Офицер поспешно нагнулся, поднял ее, положил на стол и негромко сказал:
— Мадам, ваша невестка позволила мне составить ей ненадолго компанию.
Старая женщина, смертельно побледнев, наклонила голову:
— Вы здесь хозяин.
— И поскольку мне прислали из Парижа новые книги, я позволил себе…
— Вы здесь хозяин, — повторила мадам Анжелье. Она повернулась и вышла. Люсиль услышала, как она сказала кухарке: — Марта, я больше не спущусь вниз. Вы будете приносить мне еду наверх, в мою комнату.
— Сегодня, мадам?
— Сегодня, завтра и до тех пор, пока эти господа не покинут наш дом.
Когда она ушла достаточно далеко и даже шагов ее не стало слышно, немец прошептал:
— Теперь у нас будет рай…
Виконтесса де Монмор страдала бессонницей. Не было злобы дня, на которую не отозвались бы ее душа и всеобъемлющий ум. Стоило ей подумать о будущем белой расы, о французско-немецких отношениях, об опасностях, которыми грозят масоны и коммунисты, как сон бежал от ее глаз. Она поднималась с постели, набрасывала источенную молью меховую накидку и выходила в парк. Виконтесса не снисходила до нарядов, возможно, потому, что потеряла надежду помочь изящными туалетами своей незавидной наружности — куда денешь большой красный нос, прыщавую кожу, нескладную фигуру? Хотя, возможно, в ней говорили природная гордость и вера в свои великие достоинства, коих не могли умалить в глазах окружающих ни измятая фетровая шляпка, ни вязаное канареечное пальто с ярко-зелеными полосками, от которого в ужасе отшатнулась бы и кухарка. А может быть, она до такой степени презирала всех вокруг. «Какое это имеет значение, мой друг?» — говорила она ласково мужу, когда тот пенял ей за то, что к ужину она явилась в разных туфлях. Однако, когда нужно было дать нагоняй слугам или постоять за свое добро, виконтесса мигом спускалась с небесных высот на землю.
Во время бессонницы она прогуливалась по парку и читала вслух стихи, а то навещала птичий двор, чтобы проверить три больших засова, преграждавших к нему доступ. Навещала она и коров — с тех пор как началась война, на лужайках больше не растили цветы, зато выпускали туда на ночь попастись скотину. Иногда в призрачном свете луны она обходила огород и считала, сколько появилось новых ростков кукурузы. Кукурузу у нее воровали. До войны в этом богатом краю, где кур кормили овсом и пшеницей, никто и знать не хотел кукурузы. Зато теперь, когда все амбары обшаривали агенты реквизиционной службы, ища там мешки с зерном, у фермеров не осталось ни зернышка для петухов и кур. Тогда они стали приходить в замок и просить кукурузу, но Монморы хранили ее для себя и добрых знакомых, каких у них было в округе немало. Крестьяне обижались, сердились. «Мы же хотели купить за деньги», — говорили они. Платить они вряд ли бы стали, но и дело тут было не в деньгах, фермеры подспудно чувствовали это, догадывались, что столкнулись с чем-то вроде масонства, с круговой порукой сословия, когда и они сами, и их деньги должны были отступить перед желанием оказать услугу барону де Монтрефо или графине Пинепуль. Не сумев купить, крестьяне забирали. Замок больше никто не сторожил, все сторожа сидели по немецким лагерям, и найти им замену не представлялось возможным: мужчин в округе не хватало. Нельзя было найти ни каменщиков, ни кирпичей, чтобы заложить бреши в стенах, и крестьяне пробирались сквозь проломы в парк, браконьерствовали, ловили в пруду рыбу, воровали кур, рассаду помидоров и кукурузы, словом, пользовались хозяйским добром по своему усмотрению. Виконт де Монмор оказался в щекотливом положении. С одной стороны, он дорожил своей должностью мэра, и, стало быть, не в его интересах было преследовать собственных сограждан, с другой — и свое имущество было ему небезразлично. Но все-таки если бы не жена, он, скорее всего, посмотрел бы на потравы сквозь пальцы, что же касается виконтессы, то она не признавала никаких компромиссов и клеймила любую слабость. «Вам дороже всего спокойствие, — с горечью пеняла она супругу, — а ведь даже Христос говорил: «Я принес не мир, но меч». — «Вы же не Иисус Христос», — ворчливо возражал Амори. Однако у них в семье давно уже было признано, что в виконтессе есть что — то от апостолов и пророков, поэтому мужу приходилось следовать за женой. Разделять взгляды домашнего пророка помогало ему и то, что виконтесса крепко держала в руках не только скрижали, но и кошелек, расстегивая его весьма неохотно. Виконту приходилось преданно служить своему пророку, и он ожесточенно воевал с мародерами, браконьерами, с учительницей, которая не ходила в церковь, с почтальоном, подозреваемым в симпатиях к Народному фронту, хотя тот и вывесил на двери телефонной кабины портрет маршала Петена.
Итак, прекрасной июньской ночью виконтесса прогуливалась у себя в парке и произносила вслух стихи, которым намеревалась обучить своих юных школьниц к празднику мам. Она не отказалась бы и сама написать стихи к этому празднику, но — увы! — обладая природным даром прозаика (когда виконтесса писала, обилие мыслей было так велико, что ей приходилось время от времени класть перо и опускать руки в холодную воду, чтобы немного уменьшить приток крови к голове), она не могла сказать, что стихи давались ей так же легко. Достойную даму приводил в негодование деспотизм рифмовки. Наконец она решила заменить стихотворную оду, которой мечтала восславить мать-француженку, прочувствованной прозой. «Мамочка! — воскликнет одна из учениц младших классов, одетая в белое платьице и держащая в руках букет полевых цветов. — Мамочка! Какое счастье видеть твое ласковое лицо, склонившееся над моей кроваткой, когда вокруг бушует буря! Черная ночь нависла над миром, но скоро заалеет радостная заря. Улыбнись, любящая моя мамочка! Взгляни! Твое дитя следует за маршалом, крепко взявшим в свои руки счастье и мир. Войди со мной в радостный хоровод детей и матерей Франции, будем вместе танцевать вокруг увенчанного лаврами старца, вернувшего нам надежду!»