Он даже намекал, что если бы генерал узнал об их инициативе… «Он так суров… нам не миновать наказания за нашу преступную неделикатность… Но мы здесь так тоскуем, и нам бы так хотелось устроить настоящий праздник. Мы ведь просим вас, мадам, оказать нам любезность. Вы вправе нам отказать». Волшебные слова. Самое нахмуренное лицо освещалось подобием улыбки («Бледным и скудным зимним солнцем, что осветило богатый и одряхлевший старинный дом», — думал Бруно).
— Почему бы и не доставить вам удовольствие? Но вы, пожалуйста, позаботьтесь об моих скатертях, они достались мне по наследству.
— Не беспокойтесь, мадам, клянусь, мы вернем их вам постиранными, поглаженными, безупречными…
— Нет, нет, верните их в том виде, в каком они будут! Подумать только, стирать мое столовое белье! Имейте в виду, сударь, что мы не отдаем его даже прачкам! Служанка стирает все под моим присмотром. Для стирки мы пользуемся самой мелкой золой…
Тут достаточно было сказать с умиленной улыбкой:
— Как моя мама…
— Неужели? Ваша матушка тоже?.. Любопытно. Может быть, вам нужны также и салфетки?
— Я не решался их попросить, мадам.
— Я дам вам две, три, четыре дюжины. А столовые приборы вам нужны?
Они выходили из дома, нагруженные белоснежными душистыми скатертями, рассовав по карманам десертные ножички, неся перед собой, будто святые дары, старинную чашу для пунша и кофейник времен Наполеона с ручкой в виде цветочной гирлянды. И посуда, и скатерти дожидались своего часа в кухнях замка.
Девушки, смеясь, поддразнивали солдат:
— Как же вы будете танцевать друг с другом?
— Ничего не поделаешь, красавицы. Война есть война.
Музыкантов намеревались посадить в теплице. При входе в парк водрузили увитые цветами шесты, с тем чтобы поднять на них знамена — знамя полка, который участвовал в польской, бельгийской и французской кампаниях, пройдя как победитель по трем столицам, и знамя со свастикой, «окрашенной, — шепотом говорила себе Люсиль, — кровью всей Европы». Увы, да, всей Европы, включая и Германию, самой молодой кровью, самой горячей, она первая течет в боях, и ей, если только она останется, придется оживлять мир. Вот почему последствия войн так плачевны…
Из Шалон-сюр-Сона, из Мулена, из Невера, Парижа и Эперне каждый день приезжали военные грузовики с ящиками шампанского. Если на празднике не будет женщин, то будет вдоволь вина, музыки и фейерверков над прудом.
— Мы придем посмотреть на ваш праздник, — говорили девчонки-француженки. — В эту ночь не до комендантского часа, слышите, да? Раз вы будете развлекаться, то и мы повеселимся немножко. Погуляем по дороге, что тянется вдоль парка, и посмотрим, как вы танцуете.
Они, смеясь, примеряли бумажные колпаки и шляпки, украшенные серебряными кружевами и искусственными цветами, надевали на себя маски. На каком празднике в них уже веселились? Все они немного помялись, слегка выцвели, то ли впрямь их уже надевали, то ли они завалялись на складе в каком-нибудь ночном кабаре в Кане или Довиле, — хозяин запасся ими в расчете на будущие празднества задолго до сентября 1939 года.
— До чего же вы в них смешные! — хохотали девушки.
А солдаты, нарядившись, строили рожи и важно поводили плечами.
Шампанское, музыка, танцы — глоток радости, который позволит ненадолго забыть о войне и о том, что жизнь стала такой куцей. Беспокоились только, как бы не было грозы, но ночи стояли такие ясные… И вдруг несчастье! Убит однополчанин, застрелен пьяным крестьянином, бесславная, подлая смерть. Подумывали даже о том, чтобы отменить праздник. Но нет! Снова взял верх дух войны. Каждый солдат знает: если он погибнет, товарищи разберут его рубашки, сапоги и засядут на всю ночь за карты, а он будет тихонько лежать себе в углу палатки… Если только найдут и принесут его тело… Дух войны велит спокойно принимать смерть товарищей, видя в ней естественную неизбежность, исполнение солдатского долга, и он же не велит жертвовать смерти ни единым самым плохоньким удовольствием. Офицеры в первую очередь должны думать о нижних чинах, а нижним чинам нечего предаваться деморализующей скорби и размышлениям о грядущих опасностях и быстротечности жизни. Ни в коем случае! Боннет погиб без больших мучений. Ему устроили пышные похороны. Он и сам бы не захотел, чтобы его товарищи лишились из-за него праздника. Поэтому праздник должен был состояться в назначенный день.
Бруно тоже поддался детскому возбуждению, в котором есть что-то и от безнадежности, и от безумия, оно завладевает солдатами в перерыве между боями и в ожидании развлечений, нарушающих будничное однообразие. Он не желал думать о Боннете, не хотел представлять себе, о чем толкуют в этих серых, холодных, вражеских домах с наглухо закрытыми ставнями. Как мальчишке, которого пообещали взять в цирк, а потом надумали оставить дома, чтобы больная старушка родственница не скучала, ему хотелось сказать: «Какое отношение одно имеет к другому? Это ваши дела. Они не должны меня касаться?» Разве все происходящее касается Бруно фон Фалька? Он ведь не только солдат Рейха. Интересы полка и родины не единственные его интересы. Он еще просто-напросто человек. И, как все на свете люди, мечтал, что будет счастлив, разовьет свои таланты, но этому его законному и естественному желанию (впрочем, как желаниям всех живых существ в эти времена!) противостали интересы государства, они именовались войной, общественной безопасностью, необходимостью оберегать престиж победоносной армии. Бруно сравнивал себя с принцем — принц существует только для того, чтобы воплощать замыслы отца-короля. И, проходя по улочкам Бюсси, проезжая по городку на лошади, позванивая шпорами, входя во французский дом, он чувствовал осеняющий его отблеск королевского величия могущественной Германии. Но французы не понимали, что величие Германии не исполняло его гордостью или надменностью, а, напротив, принижало, пугая огромностью долга.
Но сегодня он не хотел помнить о долге. Ему нравилось думать о предстоящем бале и мечтать о несбыточном — о Люсиль, ставшей ему уже совсем близкой и сопровождающей его на праздник. «Я брежу, — улыбаясь, сказал он сам себе, — ну и что? Тем лучше! В душе я свободен». Он мысленно рисовал себе платье Люсиль, не современное, а взятое с романтических гравюр, белое, расширяющееся книзу, с широкими муслиновыми оборками, похожими на венчик, и, танцуя с ней, сжимая ее в объятьях, он чувствовал бы, как пена ее кружевных оборок захлестывает ему ноги. Бруно побледнел и закусил губу. До чего же она хороша… И она с ним рядом такой же чудесной ночью, как сегодняшняя, в парке де Монмор, где звучат фанфары и вдали сверкают огни фейерверка… она понимает, она делит с ним в тихих сумерках тот религиозный трепет, который рождается от ощущения, что ты — частичка неисчислимого множества: солдат полка, армии, страдающей и сражающейся, побеждающей армии, рассеянной по множеству городов.
«С этой женщиной я стал бы гением, — продолжал он думать. — Я всегда так много работал. Жил в непрестанном творческом горении, обуянный духом музыки», — с улыбкой сказал он сам себе. Да, с этой женщиной и небольшой толикой свободной мирной жизни он создал бы великие произведения. «Жаль, — вздохнул он. — Очень жаль, что в один из ближайших дней вновь придет приказ двигаться дальше и опять начнется война, снова новые люди, новые страны, снова физическое изнурение, из-за которого, мне кажется, у меня не хватит сил добраться до конца моей солдатской жизни. Музыке нужно иное пространство… На пороге теснятся музыкальные фразы, великолепные аккорды, изысканные диссонансы… крылатые вольные творенья, которые боятся бряцанья оружия. Жаль, очень жаль. Интересно, Боннет любил что-нибудь кроме войны? Не знаю. Другого человека ты не узнаешь полностью никогда. Но… да, это так… погибнув в девятнадцать лет, он осуществился полнее, чем ты, который продолжает жить…»
Бруно остановился перед домом Анжелье. Он пришел домой. За три месяца он привык считать своей эту обитую железом дверь с похожим на тюремный засовом, темную прихожую, пахнущую погребом, сад за домом — сейчас облитый лунным светом — и чернеющий вдалеке лес. Июньский вечер дышал удивительным теплом, распустились розы, но запах сена и клубники, витающий по округе, был куда сильнее, потому что на днях начали косить и собирать ягоду. Лейтенант видел на дороге телеги, полные свежескошенного сена, их везли быки, потому что лошадей в округе не было. Он даже постоял, любуясь медленной и важной поступью быков, не спеша тянущих душистые возы. Крестьяне отворачивались, увидев его, он замечал это… но… Он снова был в прекрасном, радостном настроении. Бруно заглянул в кухню и попросил накормить его. Кухарка подала ужин с непривычной поспешностью, но на его шутки не отвечала.