Здесь шум моря прекрасен, как музыка. Ветер гонит волны далеко-далеко, и там, вдали, они разбиваются о коралловый постамент, я слышу каждое биение в скалах, каждый порыв в воздухе. Горизонт словно стена, которую силится пробить море. Временами взметается ввысь сноп брызг и снова падает на рифы. Вода начинает прибывать. В этот самый момент Дени и ловит осьминогов, которые, почуяв щупальцами приток свежей воды, вылезают из своих убежищ. Течение раскачивает «руки» змеехвосток, подхватывает тучи мелких рыбешек, я вижу, как с глупым видом мимо торопливо проплывает кузовок. Я уже давно прихожу сюда, я был тогда совсем еще маленьким. Я знаю каждую лужу, каждую скалу, каждый уголок: вон там живет целая колония морских ежей, там ползают толстые голотурии, а тут прячутся морские угри. Я стою тихо-тихо, не шевелясь, чтобы они забыли про меня, чтобы не замечали больше. Море вокруг теплое и ласковое. Когда солнце стоит высоко в небе, над самой Башней Тамарен, вода становится легкой и бледно-голубой — как небо. Рокот волн в рифах набирает силу. Жмурясь от ослепительного света, я ищу глазами Дени. Теперь море возвращается через пролив, вздувает волны, медленно покрывающие камни.

Я иду на пляж, к устью двух рек, и вижу Дени. Он сидит на песке, у кромки пляжа, в тени турнефорций. На конце его удилища болтается лохмотьями с десяток осьминогов. Он ждет меня не шевелясь. Солнце жжет мне плечи, волосы. В мгновенье ока я сбрасываю одежду и ныряю в воду, туда, где море встречается с двумя реками. Я плыву против пресноводного течения, пока не чувствую животом и коленями острые камни. Заплыв в реку, я цепляюсь обеими руками за большой камень и подставляю тело речной воде, смывающей с меня ожоги моря и солнца.

Ничего нет, ничего не происходит. Есть только то, что я вижу, что чувствую, синее-пресинее небо, шум моря, сражающегося со скалами, и холодная вода, омывающая мою кожу.

Я выхожу из воды, дрожа всем телом, несмотря на жару, и сразу одеваюсь, даже не обсохнув. Песок скрипит на рубашке, на штанах, в башмаках, царапая ноги. Волосы слиплись от соли. Дени смотрит на меня, не шевелясь. Его гладкое лицо темно и непроницаемо. Он неподвижно сидит в тени турнефорций, опершись обеими руками о длинное удилище с висящими на нем лохмотьями осьминогов. Он никогда не купается в море, я даже не знаю, умеет ли он плавать. Если он и купается, то только с наступлением темноты в верховьях реки Тамарен или в ручье Соляного пруда. Иногда он уходит далеко в горы, к Мананаве, и моется там, растираясь травами, в горных ручьях. Он говорит, что это дед научил его — чтобы быть сильным, чтобы быть настоящим мужчиной.

Я люблю Дени, он столько всего знает о деревьях, о воде, о море. Все это он узнал от своего дедушки, и еще от бабушки, старой негритянки, которая живет в Каз-Нуаяле. Он знает названия всех рыб, всех насекомых, знает все съедобные растения в лесу, все дикие фрукты; он может сказать, что это за дерево, даже по запаху или пожевав кусочек коры. Он знает столько вещей, что с ним никогда не бывает скучно. Лора тоже любит его, потому что он всегда приносит ей подарочки: лесной плод, или цветок, или ракушку, белый кремешок или кусочек обсидиана. Фердинан зовет его Пятницей, чтобы посмеяться над нами, а меня он дразнит «лесным человеком» — это дядя Людовик сказал так однажды, когда увидел, как я возвращаюсь с гор.

Как-то раз — это было уже очень давно, в самом начале нашей дружбы — Дени принес Лоре маленького серого зверька, такого смешного, с острой мордочкой; он сказал, что это мускусная крыса, а отец сказал, что это просто землеройка. Лора целый день держала зверька у себя, он спал у нее на кровати в картонной коробочке; но вечером, когда пора было ложиться спать, он проснулся и начал везде бегать, наделал столько шуму, что пришел отец, в ночной рубашке, со свечкой в руке, и очень рассердился, и выгнал землеройку из дома. Больше ее никто не видел. Я думаю, Лору это очень огорчило.

Когда солнце поднимается совсем высоко, Дени встает, выходит из тени турнефорций и кричит: «Але-сис!» Это он так произносит мое имя. И тогда мы быстро идем через тростниковые заросли к Букану. Дени остается поесть в хижине своего дедушки, а я бегу к большому дому под небесно-голубой крышей.

Когда занимается день и небо за вершинами Трех Сосцов светлеет, мы с кузеном Фердинаном отправляемся в путь по грунтовой дороге, ведущей к тростниковым плантациям Йемена. Мы перелезаем через высокие изгороди и попадаем в «заказник», где живут олени, принадлежащие крупным землевладельцам Вольмара, Тамарена, Мажента, Берфута, Валхаллы. Фердинан знает, куда идти. Его отец — богач, он возил Фердинана по всем имениям. Они доезжали даже до поместья Тамарен, до Вольмара и Медины — это далеко-далеко на севере. Забираться в «заказники» запрещено, мой отец страшно рассердился бы, узнай он, что мы лазаем по чужим имениям. Он говорит, что это опасно, что там могут быть охотники, что мы можем упасть в яму, но я думаю, он просто не любит тех, кто живет в больших поместьях. Он говорит, что каждый должен сидеть у себя дома, а не шляться по чужим землям.

Мы продвигаемся осторожно, как будто по вражеской территории. Вдали, в серых кустах, мелькают какие-то тени и быстро прячутся в заросли: это олени.

Потом Фердинан говорит, что хочет спуститься к поместью Тамарен. Мы выбираемся из заказника и снова шагаем по длинной грунтовой дороге. Я еще никогда не заходил так далеко. Однажды вместе с Дени мы просто поднялись на самый верх Башни Тамарен, откуда видно всю округу, до Трех Сосцов и Морна, и я увидел крыши каких-то домов и большую трубу сахароварни, из которой валил густой дым.

Становится жарко, потому что скоро лето. Заросли тростника очень высокие. Его начали рубить несколько дней назад. По дороге нам все время попадаются запряженные быками повозки, они раскачиваются под тяжестью тростниковых кип. Повозками правят молодые индусы, у них такие равнодушные лица, что кажется, будто они дремлют. В воздухе вьются тучи мух и слепней. Фердинан шагает быстро, мне трудно поспевать за ним. Каждый раз, как появляется повозка, мы отпрыгиваем в сторону, в канаву, потому что места на дороге хватает только ее большим колесам с железными ободьями.

На плантациях полно мужчин и женщин, они работают. У мужчин в руках тесаки и серпы, у женщин — мотыги. Они одеты в ганни {1} , головы повязаны старыми джутовыми мешками. Голые по пояс тела мужчин лоснятся от пота. Слышны крики, оклики; с тропинок между делянками поднимаются облака красной пыли. В воздухе стоит терпкий запах — запах тростникового сока, пыли, пота. Немного пьяные от всего этого, мы шагаем, бежим к домам Тамарена, туда, куда направляются груженные тростником повозки. Никто не обращает на нас внимания. На дороге столько пыли, что мы уже красные с ног до головы, а наша одежда похожа на ганни. По дорожкам бегают дети — индусы, кафры, они грызут упавший с повозки тростник. Все направляются к сахароварне, чтобы посмотреть на первый отжим.

Наконец мы подходим к домам. Мне немного страшно, потому что я тут в первый раз. Перед высокой, выбеленной известью стеной стоят повозки, мужчины выгружают из них тростник, который сейчас побросают в цилиндры. Из котла поднимается тяжелый рыжий дым, он затемняет небо и душит нас, когда ветер относит его в нашу сторону. От сильных выбросов пара кругом стоит шум. Прямо перед нами несколько человек запихивают в печь тростниковый жом. Они почти голые и похожи на великанов, пот течет по их черным спинам, по лицам, сморщенным от боли, которую причиняет им огонь. Они ничего не говорят. Они только берут охапки жома и с криком «ха!» бросают их в печь.

Я не знаю, где Фердинан. Остолбенев, я гляжу на плавильный котел — огромный стальной чан, кипящий, словно котелок сказочного великана, — на колеса, что приводят в движение цилиндры. Внутри сахароварни суетятся люди, они бросают охапки свежего тростника в челюсти цилиндров, потом вытаскивают уже перемолотый тростник, чтобы отжать из него сок. Кругом такой шум, такая жара, столько пара, что у меня кружится голова. Светлый сок струится по цилиндрам, течет в кипящие чаны. У подножия центрифуг толпятся дети. Я замечаю Фердинана, он стоит перед медленно вращающимся чаном и ждет, когда остынет густой сироп. В чане ходят волны, сахар выплескивается наружу, свисает черными потеками, сворачивается на устланном листьями и соломой полу. Дети с криками бросаются собирать куски сахара и уносят их в сторонку, чтобы долго сосать потом, сидя на солнышке. Я тоже поджидаю у чана и, когда сахар выплескивается на пол, бросаюсь вперед, хватаю обжигающую массу, облепленную травой и частичками жома. Я выношу ее на улицу и, сидя на корточках в пыли, лижу, глядя на клубящийся над трубой рыжий дым. Шум, крики детей, суета взрослых — от всего этого меня лихорадит, я дрожу. А может, это от скрежета машин, от свистящего пара, от окутывающего меня терпкого, рыжего дыма, от палящего солнца, от резкого вкуса жженого сахара? В глазах у меня темнеет, я чувствую, что меня сейчас вырвет. Я зову на помощь кузена, но мой голос охрип, он рвет мне горло. Я зову Дени, Лору. Никто вокруг не обращает на меня внимания. Дети то и дело гурьбой бросаются к вращающемуся вокруг своей оси громадному чану, чтобы не упустить момент, когда откроют вентили котла, воздух со свистом ворвется внутрь и наружу выплеснется волна горячего сиропа, потечет светло-желтой рекой по желобам. Я вдруг ощущаю себя таким слабым, заброшенным, что утыкаюсь лбом в коленки и закрываю глаза.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: