За Опелузасом мы остановились заправиться и пообедать. Помню, я заказал колбаску буден,и мать передернуло от гадливости. «В них, наверное, свиная кровь, — предупредила она. — Да и вообще надо бы, кажется, поосторожнее с едой — мы не в Новлене». [75]Мать позволила мне купить жевательные сигаретки, и я курил их одну за другой до самого Техаса, выдыхая дым сахарной пудры в приоткрытое окно. Выкидывать жеваные в окошко я не стал, сообразив, что, возможно, такие выкинутые лакомства и заманивают броненосцев на шоссе. Вместо этого я пальцами сминал пережеванные конфетки и заматывал в газету. К Хантсвиллю у меня был ком размером с бейсбольный мяч.
— А Нью-Мексико важный? — спросил я у матери.
— Важный? — переспросила она. — Для нас? Думаю, страшно важный.
— Нет, — сказал я, — для русских. Онидумают, что он важный?
— Не знаю, о чем ты говоришь.
— Ну, Новый Орлеан важный, потому что он портовый город, и поэтому русские будут его бомбить. А Нью-Мексико они будут бомбить?
— О, золотко, нет. Откуда ты это взял? Тебе нечего бояться. Русские не станут бомбить Нью-Мексико. Там слишком красиво, и там все равно ничего нет. Хватит, не тревожься.
Эти сведения мне оказалось нелегко переварить — и, кроме того, мне почему-то стало обидно. Как бы я ни обливался потом по ночам от страха ядерной войны, было в этом ужасе что-то увлекательное и гипнотическое, сродни грозному накату вожделения, который пришел ко мне через несколько лет, — страх и стремление вместе, от которых сердце несется вскачь, а по венам разливается жар обреченности. Я хотел тревожиться.
Ужинали мы в ресторанчике, оформленном в стиле старого Запада, официант был в ковбойской шляпе и галстуке-шнурке и называл меня «напарник».
— Видишь, золотко, — сказала мать, — мы уже на Западе. Тут все по-другому.
Она посоветовала мне заказать сассапарелевую воду — сказала, что это любимая газировка ковбоев, но я не заметил особых отличий от мускатной шипучки. Когда музыкальный автомат заиграл «Эль Пасо» Марти Роббинса, мать стала громко вторить, так что я упрашивал ее перестать. Ее церковно-хоровое сопрано, добравшись до «буйный, как ветер техасских пустыыыыыннннь», начало привлекать взгляды. «Ай, да не будь таким серьезным, — сказала она мне. — Право, иногда ты вылитый отец». Чтобы чем-то заняться, я набросал мелками на обратной стороне детского меню портрет официанта. «Ой, как здорово, — сказала мать. — Давай ему покажем». Я гневно воспротивился, но она показала все равно. «Нуэ-э, шта-та есть, напарник», — сказал он, всем своим видом показывая: херня. «Мой сын очень талантлив», — сказала мать, стискивая мою руку. Когда официант отошел и не мог уже расслышать, мать спросила, не нахожу ли я, что он симпатичный. Я пожал плечами.
— Ну, тебе не понять, ты мальчик, — сказала она.
Окинув взглядом соседние столики, она наклонилась ко мне и заговорила доверительно, как сестрапо оружию.
— Бенджамин, — сказала она. — Послушай-ка. Тебя не смутит, если к нам присоединится новый мужчина?
— Какой мужчина?
— Говори тише. Ну просто чтобы иногда сводил твою маму потанцевать. Ну может, поиграл с тобой. Побросал мяч и все такое. Или, скажем, такой, который что-то знает о лошадях.
— Не знаю.
— Но тебя это не смущает?
Переночевали мы в бунгало в мотеле, который мать выбрала из-за огромных белых воловьих рогов, венчавших придорожную вывеску. Такие же рога были нарисованы и на одеялах в номере. Там был черно-белый телевизор, но антенна не работала, и ни один канал не ловился, так что я углубился в гедеоновскую Библию, [76]найденную в тумбочке между кроватями. На середине Откровения — я всегда начинал книжки с конца — мать велела выключить свет. Я лежал, слушал тихий рокот трассы и смотрел, как отсветы проезжающих фар бродят по стенам нашей комнаты.
— Хорошо, а? — спросила мать в темноту.
Неясно было, ко мне ли она обращается.
— Спокойной ночи, — только и сказал я в ответ.
Простите, что отвлекаюсь, но знаете, кто сейчас тут был? Жевун!
(Украв прием у Алоизия, который повысил медведя до Медведя, я тоже произвел старушку из жевунов в Жевуны.) Вы, конечно, помните ее: с карманной рулеткой, коматозным мужем и с той пачкой платков, что сейчас лежит у меня в сумке. Только я «не на шутку расписался» (если сказать словами Боба из Ош-Коша) про то, что вы читали выше, унесся мыслями в мой Техас, и тут кто-то ткнул меня пальцем в грудь. И довольно крепко. У стойки такой тычок — заявка на мордобой.
— Эй, малый, — сказала она, сверкнув зубопротезной улыбкой, — я шла на улицу подышать воздухом и заметила, что ты тут сидишь.
— Я тоже не прочь подышать, — сказал я.
Пока мы шли сквозь терминал, она спросила:
— Они сказали тебе, когда отсюда выберешься?
— К апрелю, гарантия, — ответил я.
— Мама родная. Ты ведь шутишь, да?
— Шучу.
— Хотя, — сказала она, — всякое бывает.
На улице я дал ей прикурить.
— Божечки, джентльмен, — сказала она.
Потом, отодвинув сигарету подальше, оглядела ее с неудовольствием, как, бывало, Стелла по утрам оглядывала меня, и проговорила:
— Чертова фигня. Двадцать два года обходилась без нее. И тут — бац — звонят из полиции, сообщают, что Ральф попал в аварию. Я даже до больницы не доехала, тормознула купить пачку. Мне пришлось челюсть поднимать с полу, когда я услышала цену. Когда я первый раз бросала, они стоили, кажется, шестьдесят пять центов. Чертова фигня.
— Я ими руки занимаю, — сказал я. — А то бы я себя задушил.
— Теперь-то ты точно шутишь.
Я шутил. Но всякое бывает.
Старушка Жевун ездила в Вермонт к дочери и внучке. Дочь замужем за нервным политическим аппаратчиком, который, хотя и умен, работает «у социалиста». Внучке два года, ребенок — сущий ангел, сказала старушка, но он плохо спит. («Вернее, тревожноспит», — поправилась она, как, очевидно, раньше ее поправляли другие.) Родители думали, что лучше дать ребеночку «выплакаться», поэтому, уложив дочь в кроватку, они спускались в гостиную, вставляли беруши и, делая вид, что читают журналы, скрипели зубами с перерывами на взаимную грызню. С первого же вечера Бабуля Жевун не смогла вынести воплей младенца, уселась у кроватки и замурлыкала ему колыбельные. Это не помогло, сказала старушка, но это было хоть что-то.Психиатр заметил бы параллель между этим «хоть что-то» и затянувшимся бдением у кровати мужа, но я-то не психиатр. Я курильщик. Я лишь сказал, что, наверное, приятно было повидаться с дочерью.
— Ну само собой. — Она слегка пожала плечами, будто пряча укол грусти. — Мы то и дело принимаемся спорить о Ральфе. Она считает, пора дать ему уйти. А я не думаю, что это нам решать. Кто я такая, чтобы сказать, есть надежда или нет надежды? Оставим это ангелам.
Она спросила, есть ли у меня дети. «Дочь», — ответил я и сам слегка пожал плечами. А потом набросал двумя скупыми штрихами: Крупичка завтра выходит замуж, я пытаюсь улететь на свадьбу. Вот резюме в одном предложении, а все это письмо и, может, вся моя жизнь — только длинная пламенеющая сноска к нему. Разговор, мешаясь с дымом и ностальгией, перешел на старое доброе время — эпоху регламента авиаперевозок, утренних прибытий с красными глазами, бесформенной, но сытной еды, щегольски одетых пассажиров, шикарных и якобы развратных стюардесс (тут я внес свою скромную лепту) и салона для курящих в хвосте, и тогда старушка Жевун сказала, какого рожна, и вытянула из пачки новую сигарету. Я дал ей огня, и, прикурив, она протянула мне руку и сказала:
— Маргарет.
— Бенни, — тряхнул я пухлую ладошку. — Маргарет? Был я женат на одной Маргарет.
Ха-ха, вот так я. Вечно корчу крутого. Здесь должен забулькать заливистый смех из Эдда Макмагона.
— Ну, надеюсь, вы ее не обижали, — сказала старушка и, мне показалось, подмигнула, хотя, может, это был нервный тик.