Надо заметить, что Саша Черный, заканчивая рассказ, не ставит точку: повествование продолжается в других сюжетах, с другими персонажами. Но все они, несмотря на тематическое разнообразие, укладываются в лоно умонастроений второй книги стихов Саши Черного. Таков герой рассказа «Друг» — нахрапистая бездарность, выворачивающая напоказ свои «самодовольные, идиотские недра». В нем нашли воплощение наиболее ненавистные поэту категории зла — хамство, пошлость, глупость. Героиня «Храброй женщины», напротив, — личность неординарная, не желающая мириться с шаблоном, скукой, буржуазным благополучием и деловым рационализмом. Правда, ее нелепая, чисто ребяческая фантазия (прогулка кошки на поводке) вызывает разве что улыбку, но в этом поступке-протесте заключена на редкость дорогая и важная Саше Черному идея. И рассказ «Иероглифы» — не рассказ, собственно, а поток воспоминаний, вызванных перелистыванием старых гимназических тетрадей — протест против образовательной системы, коверкавшей детские души, вдалбливавшей в их стриженые головы бесполезные сведения, которые и взрослым не понятнее иероглифов.
Словом, во всех беллетристических произведениях Саши Черного той поры прослеживается определенная целенаправленность, которая неизвестно во что могла вылиться, если бы…
…Если бы не война, революция, гражданская усобица — исторический катаклизм, переломивший надвое его судьбу и судьбы многих его соотечественников. Вопросы, которые ставил в своем творчестве Саша Черный, разрешились самым неожиданным и катастрофичным образом — гибелью России. То инобытие, которое было построено на обломках старого мира, его душа не могла понять и принять. На долю изгнанников остались, как сказано у Саши Черного, лишь горестные воспоминания и думы: «…несла наша курица в прошлом золотые яйца, курицу зарезали, яйца разбили, пух по ветру гуляет… А кто ее зарезал, до сих пор на диспутах спорят. Может, интеллигенция, а может, и неграмотные».
Около десяти лет новые рассказы Саши Черного не появлялись в печати. Начинать приходилось с нуля — прежние темы и проблемы сметены революционным самумом, потеряли актуальность. Ибо в корне изменившаяся жизненная ситуация требовала нового писательского подхода. К кому мог обратиться Саша Черный за помощью и советом, как не к своему вечному спутнику и наставнику? «О чем писал бы сейчас Чехов, если бы жил вместе с нами в эмиграции?» — такой вопрос возникает в одном из писем поэта начальной поры изгнания. Но и ранее, в «черные, железные годы русской беды», он тоже не забывал о Чехове. Так, в мемуарах генерала П. Н. Краснова есть рассказ о том, как в 1917 году к нему обратился поэт Саша Черный, предложивший организовать библиотеки и чтения для солдат. На вопрос: «Что читать?» — ответил: «Чехова».
По всей видимости, не без чеховского влияния поэт в середине 1920-х годов вновь возвращается к жанру короткого рассказа. Многие писатели эмиграции абстрагировались от горестной реальности, удалялись в исторические глубины. Саша Черный не из их числа. Как и прежде, он предпочитал «скромно вышивать по невзрачной канве действительности». Но не затем, чтобы упиваться трагедией русского бездорожья. Напротив: все его устремления направлены на то, чтобы помочь соотечественникам, поднять дух — шуткой, комичным случаем, озорным и потешным словом. Ведь поэту давно было ведомо, что «от боли лекарство — смех».
Худо только, что, по его собственному признанию, «в быту нашем эмигрантском веселых историй с воробьиный клюв не наберешь». Однако уже к 1928 году Саша Черный смог их набрать на целую книгу, назвав ее «Несерьезные рассказы» (не перекличка ли это с «Пестрыми рассказами»?). Эпиграфом к ней взята пословица: «Посильна беда со смехом, невмочь беда со слезами». И подлинно: вся она, по словам А. Куприна, «пронизана легкой улыбкой, беззлобным смехом, невинной проказливостью». Это вовсе не юмористика и не сатира. Самое точное определение эмигрантских рассказов Саши Черного — именно несерьезные. Лукавая усмешка умеренно дозирована, и, как замечает Куприн: «…если ухо улавливает изредка чуть ощутимый желчный тон, то что ж поделаешь: жизнь в эмиграции не особенный сахар».
Впрочем, не следует сводить писательскую задачу лишь к одной благородной, но утилитарной цели — забавлять, утешать, щеголять образами и затейливыми словечками. Это лишь верхний, видимый пласт. Очевидно, была еще некая сверхзадача, проистекавшая из новых, необычных условий бытия русского человека. Отныне персонажами Саши Черного, так же как и его читателями, стали апатриды — лица без гражданства, чьи родовые корни остались где-то там, за горами, за долами, в «огромной, несуразной и милой стране, называвшейся Россией».
Невозможно, право, представить всю степень отчаяния и опустошения беженцев из России. В одночасье они лишились всего. Остались без дома, без средств к существованию, без привычной работы, без паспорта и гражданских прав и, главное, — без надежд на будущее. Если поначалу еще и были какие-то иллюзии, то с годами все яснее становилась безысходность, необратимость случившегося. Это уже навсегда, до смертного часа.
Единственное, что осталось, что невозможно отнять, — то неосязаемое, именуемое М. Цветаевой «непреложностью памяти и крови». Прошлое — минувшее — былое… Одно на всех. Но у каждого имелась своя личная горькая услада: «Можно выбрать из прошлого самую счастливую неделю, самый веселый день — и вспоминать минуту за минутой, будто медленно, ложечку за ложечкой фисташковое мороженое ешь».
Саша Черный тоже отыскал в своем элизии памяти такие заветные, милые сердцу истории. К примеру, «Московский случай»… Рассказ о том, как впервые встретился с первопрестольной и сразу влюбился в ее затейливо-безалаберный облик, в румяный, уютный старомосковский обиход. Или эпизоды житомирской юности: любовное свидание в гимназическом кабинете физики, веселая свадьба под пожарной каланчой, рождественские розыгрыши и ряженья… Или забавная история из детства — о приготовишке, заброшенном в сад женской гимназии на «растерзание» девчонкам: «Ужаснешься… и улыбнешься».
Читатели, знакомые с рассказами Саши Черного, написанными в России, вправе подивиться метаморфозе, произошедшей с писателем. Куда девался критический подход? Напрочь исчезло все дурное, гнусное, негативное. Увиденная сквозь дымку времени, из зарубежного далека, воссозданная воображением художника «русская Атлантида» предстает неким потерянным раем. В этой земле обетованной всегда царят мир, лад, любовь, красота. Он зрим, этот мир, домовит, насыщен множеством узнаваемых бытовых подробностей, позволяющих почувствовать вкус, запах, цвет ушедшей жизни. И в то же время в нем присутствует какая-то дымка, миражность, сновиденность. Вот уж воистину: «с какой стороны о России говорить ни начнешь нет конца и края словам, — не нахвалишься, не наплачешься…»
Откуда это? Чем объяснить сей феномен? Сожалением об убежавшем детстве и улетевшей юности? Дистанция времени, безусловно, сообщает духовной памяти избирательность особого рода — положительную, идеализирующую. Тогда, быть может, причина в пространственной удаленности? Издалече оно виднее. Вспомним, однако, что Гоголь, написавший в Риме «Мертвые души», узрел иное — «как грустна наша Россия». Видимо, пространственная и временная удаленность еще не все. Была еще и отъединенность, позднее осознание непоправимости свершившегося, что и дало тот поразительный эффект ретроспекции, который наблюдается в литературе русского зарубежья. Ибо память, закрепленная в слове, это не просто пережитая действительность, но нечто более важное и ценное — действительность, преображенная для бессмертия. Только там открылась им в неизменной повторяемости событий, в повседневном обиходе, в повторяемости слов и движений высшая мудрость миропорядка, складывавшегося веками, величие страны, которой могли гордиться.
Все так. Но жить с постоянно повернутой назад головой трудно и противоестественно. Недаром Ходасевич ставил в упрек писателям старшего поколения, что они замкнулись на прошлом. Такие корифеи отечественной словесности, как Бунин, Куприн, Шмелев, Зайцев, Осоргин, Ремизов, рассматривали миссию писателя в изгнании как миссию посланническую: сохранять и претворять в слове былое. Напрасно, однако, думать, что «те баснословные года» занимают центральное место в зарубежном наследии Саши Черного. Для него это было хотя и важным, но побочным направлением, производным от главного.