— Игорь, перестань!
Евгения Алексеевна крикнула это громко и раздраженно, но Игорь не испугался и не смутился. По его губам пробежала эта самая змейка, а глаза смотрели понимающие и недобрые.
О характере Игоря доходили плохие слухи и из школы. Потом Евгению Алексеевну пригласил директор.
— Скажите, откуда у вашего мальчика такие настроения? Я не допускаю мысли, что это ваше влияние.
— А что такое?
— Да нехорошо, очень нехорошо. Об учителях он не говорит иначе, как с осуждением. Учительнице сказал в глаза: вы такая вредная, потому что жалованье за это получаете! И вообще в классе он составляет ядро… ну… сопротивления.
Директор при Евгении Алексеевне вызвал Игоря и сказал ему:
— Игорь, вот при матери дай обещание, что ты одумаешься.
Игорь быстро глянул на мать и нагло скривил рот. переступил с ноги на ногу и отвернулся со скучающим видом.
— Ну, что же ты молчишь?
Игорь посмотрел вниз и снова отвернулся.
— Ничего не скажешь?
Игорь поперхнулся смехом — так неожиданно смех набежал на него, но в первый же момент остановил смех и сказал рассеянно:
— Ничего не скажу.
Директор еще несколько секунд смотрел на Игоря и отпустил его:
— Ну, иди.
Мать возвратилась домой испуганная. Перед этой мальчишеской злобностью она стояла в полной беспомощности. В ее душе давно все было разбросано в беспорядке, как в неубранной спальне. А у Игоря начинала проглядывать цельная личность, и эту цельность ни понять, ни даже представить Евгения Алексеевна не умела.
Жизнь ее все больше и больше тонула в раздражающих конфликтах. На службе произошло несколько конфликтов, виновата в них была главным образом ее нервность. Алименты от Жукова поступали неаккуратно, нужно было писать на него жалобы. Жуков уже не звонил ей, но о его жизни и делах доходили отзвуки. У новой жены его родился ребенок, и Жуков поэтому возбудил дело об уменьшении суммы алиментов.
Весной он на улице встретил Игоря, усадил в машину, катал по Ленинградскому шоссе, а на прощание подарил ему свой ножик, состоящий из одиннадцати предметов. Игорь возвратился с прогулки в восторженном состоянии, размахивал руками и все рассказывал о новых местах, папиных шутках и папиной машине. Ножик он привязал на шнурок к карману брюк, целый день раскрывал и закрывал его, а вечером достал где-то прутик, долго обстургивал его, насорил во всех комнатах и, наконец, обрезал палец, но никому не сказал об этом и полчаса обмывал палец в умывальнике. Евгения Алексеевна увидела кровь, вскрикнула:
— Ах ты, господи, Игорь, что ты делаешь? Брось свой гадкий нож!
Игорь обернулся к ней озлобленный:
— Ты имеешь право говорить "гадкий нож"? Ты имеешь право? Ты мне его не подарила! А теперь "гадкий нож"! Потому что папка подарил! Так тебе жалко?
Евгения Алексеевна плакала в одиночку, потому что и дома не от кого было ожидать сочувствия. Оля нее воевала с матерью и не дерзила ей, но она перестала повиноваться матери, и это выходило у нее замечательно, без оглядки и страха. Целыми днями она пропадала то во дворе, то у соседей, возвращалась домой измазанная, никогда ни о чем не рассказывала и не отзывалась на домашние события. Иногда она останавливалась против матери, закусив нижнюю губу, смотрела на нее сурово и непонятно и так же бесмысленно поворачивалась и уходила. Запрещений матери она никогда не дослушивала до конца — над ней не было никакой власти. Даже в те минуты, когда мать меняла Оле белье или платье, Оля смотрела в сторону и думала о своем.
Наступали тяжелые дни, полные отчаяния и растерянности. Не такое уже и давнее время счастья перестало даже мелькать в воспоминаниях, да и что хорошего могла принести память, если в памяти нельзя было обойтись без Жукова.
Весной Евгения Алексеевна начала подумывать о смерти. Она еще не вполне ясно представляла, что может произойти, но смерть перестала быть страшной.
От Дмитрия Дмитриевича изредка приходили письма, нежные и уклончивые в одно время. В апреле он приехал снова в командировку, задержал ее руку в своей, и взгляд его не то просил о прощении, ене то говорил о любви. Из треста они вышли вместе. Она ускорила шаг, как будто надеялась, что он не догонит ее. Он взял ее за локоть и сказал суровым, серьезным голосом:
— Евгения Алексеевна, нельзя же так.
— А как можно? — она остановилась на улице и посмотрела в его глаза. Он ответил ей глубоким взглядом серых глаз, но ничего не сказал. Поднял шляпу и свернул в переулок.
В мае произошли события.
В одной из соседних квартив муж сильно избил жену… Муж был журналист, пользовался известностью, считался знатоком в каких-то специальных вопросах. Все верили, что Горохов талантливый и хороший человек. Избитая жена переночевала одну ночь у Коротковых. И Коротковы, и Жуковы, и другие знали, что Горохов с женой обращается плохо, а она не способна даже подумать о протесте. Все привыкли считать, что это касается Гороховых, это их семейный стиль, рассказывали о них анекдоты, смеялись, но при встрече с гороховым не высказывали сомнений в том, что он хороший и талантливый человек.
Узнав о новом скандале, Евгения Алексеевна долго ходила из комнаты в комнату, молча любовалась узором на скатерти, потом нашла в столовой забытую на столе бутылочку с уксусом и долго рассматривала белые фигурные буквы на темно-синем фоне этикетки. Края этикетки были желтые, и было там написано много разных слов; она увлеклась одним: "мособлпищепромсоюз". В ее глазах сверкнула даже улыбка иронии: не так легко было перевести это слово на обыкновенный язык: московский областной пищепромышленный союз. А может быть, и не так, пищепромышленный как-то нехорошо. Ее глаза остановились на скромной виньетке, удивились ее простоте.
Осторожно поставив бутылочку на стол, она вышла на лестницу, спустилась вниз и позвонила к Коротковым. Там выслушала жалкий бабий равнодушный лепет избитой жены, глядела на нее сухими воспаленными глазами и ушла, не чувствуя ни своего тела, ни своей души.
Поднимаясь по лестнице, она неожиданно для себя толкнула дверь Горохова. Ее никто не встретил. В первой комнате сидела девочка лет четырех6 прямо на голом грязном полу, и перебирала табачные коробки. Во второй комнате за письменным столом она увидела самого горохова. Это был мкаленький человек с узким носиком. Он удивленно поднял голову к Евгении Алексеевне и по привычке приветливо улыбнулся, но заметил что-то странное в ее горящих глазах и привстал. Евгения Алексеевна прислонилась плечом к двери и сказала, не помня себя:
— Знаешь что? Знаешь что, мерзавец? Я сейчас напишу в газету.
Он смотрел на нее зло и растерянно, потом положил ручку на стол и отодвинул кресло одной рукой.
Она быстро подалась к нему и крикнула:
— Все напишу, вот увидишь, скотина!
Ей показалось, что он хочет ее ударить. Она бросилась вон из комнаты, но страха у нее не было, ее переполняли гнев и жажда мести. Влетев в свою комнату, она сразу же открыл ящик письменного стола и достала бумагу. Игорь сидел на ковре и раскладывал палочки, проверяя их длину. Увидев мать, Игорь бросил работу и подошел к ней:
— Мама, ты получила деньги?
— Какие деньги? — спросила она.
— От отца. Папины деньги получила?
Евгения Алексеевна бросила удивленный взгляд на сына. У него вздрагивала губа. Но Евгения Алексеевна думала все-таки о Горохове.
— Получила, а тебе что нужно?
— Мне нужно купить "конструктор". Это игра. Мне нужно. Стоит тридцать рублей.
— Хорошо… А при чем папины деньги? Деньги все одинаковы.
— Нет, не одинаковы. То твои деньги, а то мои!
Мать пораженная смотрела на сына. Все слова куда-то провалились.
— Ты чего на меня смотришь? — сгримасничал Игорь. — Деньги эти папа для нас дает. они наши, а мне нужно купить "конструктор"… И давай!
Лицо у Игоря было ужасно: это было соединение наглости, глупости и бесстыдства. Евгения Алексеевна побледнела, отвалилась на спинку стула, но увидела приготовленный листик бумаги и… все поняла. В самой глубине души стало тихо. Не делая ни одного лишнего движения, ничего не выражая на белом лице, она из стола достала пачку десяткок и положила на стекло. Потом сказала Игорю, вкладывая в каждое слово тот грохот, который только что прокатился в душе: