Сам Иосиф Виссарионович взирал на нас из золотой рамы в форме генералиссимуса — довольно добродушно, привыкший, видать, к тому, что все пионерские классы по очереди на своих сборах клялись ему в верности и пересказывали его биографию, написанную неживыми, чужими, взрослыми словами. Никого, впрочем, это не волновало, потому что все — и классная, и вожатая, и старичок Алгебраистов, и мы, таракашки, были совершенно убеждены в необходимости именно таких слов и именно этих песен, потому как их пело и без конца произносило радио и печатали газеты. Ну а мы были, как все.
Это же так замечательно жить, как все.
А что Мариванна и Француз?
Бывший командир исчез ещё до Нового года, и недели две мы ликовали, потому что ему не могли найти замену. Вожатая с годик ещё командовала пионерами, но что касается именно нашего класса, то нас она старалась обходить, в результате чего я совсем забыл о своих обязательствах, и если бы не Зоя Петровна, то от пионерского движения в пятом «а» остались бы одни лишь галстуки, без которых в школу теперь не пускали. К Октябрю и дню рождения Сталина повторялось примерно одно и то же действие. Разве что разучивали другие песни да менялись в докладах местами слова.
15
Пока что складывается впечатление, будто в классе четыре ученика: Рыбкин, Рыжий Пёс, Коряга да я, все остальные безликие фигуры. Но это не так. Просто события разворачивались таким образом, что эти четверо заняли в происходящем главное место. На самом деле нас было почти тридцать, а именно двадцать девять. Сашку Кутузова я уже упомянул высокий белобрысый пацан, он всегда стремился к миру и согласию; Ваня Огородников тоненький, будто совсем хлипкий на вид, а на самом деле жилистый, сильный, только уж очень скованный и молчаливый; круглогла-зый Левка Наумкин когда подрастёт, он станет заправским гимнастом, а пока главная примета вечно красные веки, непроходящий конъюнктивит, наверное, от неправильного обмена веществ; Коля Шмаков в старших классах мы окажемся с ним соседями по парте, и он станет кудрявым, широкогрудым парнем, поступит в артиллерийское училище, облучится на запуске ракет и первым умрёт из нашего десятого; Владька Пустолетов крупный, головастый, добродушный тоже станет потом военным как-то ему придётся там с его характером; Витька Дудников задира с большим, страшного цвета родимым пятном на лице, которое, похоже, вечно заставляло его самоутверждаться, в каждом классе по-новому; ещё один Витька Ложкин в старших классах вытянется в лучшего математика, поступит в военно-механический институт, станет признанным умницей ещё в школе, отхватит золотую медаль…
Всех я, однако, не переберу они сами появятся, когда нужно в этом повествовании, а кто не появится извините, пацаны, у всякого сочинения свои скромные возможности, ограниченные сюжетом, и, как ни старайся, всё равно не скажешь всего, что хотел.
Словом, там, в пятом, из толпы одинаково остриженных головастиков, одетых в одинаковые чёрные кителя, стали постепенно вырисовываться разные лица и непохожие характеры. И это, пожалуй, происходило не только в моём сознании. Приговоренная к одинаковости человеческая натура всё равно вырастает непохожей на другие, пустой это труд — требовать равное от разных, дрессировать под одну музыку, ждать от всех похожих чувств.
Зряшное, пустое это дело, но вот удивление — чем бесполезнее труд, тем с большим упрямством люди тратят на него силы. Есть у нас поразительно неодолимый азарт к ненужному.
А если усердствуют взрослые им подражают дети.
И здесь самое время рассказать ещё про один урок жестокости правда, мужская школа тут ни при чём, такое же могло произойти и происходило в женской, начальной, семилетней школах, ремеслухе и даже институте, потому что тема, о которой пойдёт речь, вызывала всеобщий если не ужас, то отвращение, потому что это было делом запретным и потому позорным, а позорное занятие следовало высмеивать, унижать, выжигать калёным железом этому учил невидимый из нашего класса грозный марксизм-ленинизм-сталинизм да-да, именно так, из трёх слов, состоял таинственно высший суд, которому не требовались даже приговоры настолько абсолютным и необсуждаемым был его перст.
Скажу прямо, эта история переехала в шестой класс, она тянулась довольно долго и мучительно, чтобы потом, в одно мгновение, оборваться, так что мой рассказ будет перескакивать во времени.
Итак, среди моих бритоголовых сверстников оказался человек истинно несчастный, однако эта истинность установилась не сразу.
Пацана звали Веня Мягков, и он очень соответствовал своей фамилии. Вот уж за кого твёрдо могу поручиться, что он не бил меня втёмную, так это за Веню. Сидел он на первой парте, ни с кем не болтал, был прилежен, но учился плохо, перебиваясь с двоек на тройки. Это я не к тому, что его кто-то осуждал, наоборот, в пятом да и в шестом выставляться было вредно, это уж потом произошёл перелом, но всё же, так внимательно слушая учителей, как слушал Веня, можно было даже, хоть иногда, получать четвёрки.
Когда его вызывали, он говорил тихо, медленно, никогда не обижался, если его дразнили, даже, кажется, испытывал при этом удовольствие. Пары тоже не огорчали его, он смирно вздыхал, пряча дневник в парту, вежливо кивал учителю за его немилость и даже мог попросить за двойку прощения. Надо же, считал себя виноватым.
Выглядел Веня как-то не так, как остальные. В ту пору мы не очень разбирались в одежке, ведь все одевались одинаково, но даже среди такой одинаковости Бенин китель отличался заметной бедностью похоже, его ему не сшили, а из чего-то перешили, и это что-то было очень ношеным и старым.
Еще Веня носил кальсоны. Это было видно, когда, например, у него задиралась штанина или когда он бегал между ботинком и брючиной мелькало исподнее. Об этом знал весь класс, и Рыжий Пёс, бывало, ненастойчиво приставал к Мягкову в его, конечно же, дурацком стиле:
Тебе, паренёк, не жарко? Ты там из своих яиц цыплят не высидишь? — и заходился петухом. Класс, как водится, ржал, а Веня застенчиво улыбался и говорил тихо такие слова, что даже Женюра отводил глаза:
— Уж у кого что есть…
Лицом Веня был тоже тих когда улыбался, на щеках появлялись симпатичные ямки, взгляд он пытался держать долу, и если взглядывал кому в лицо, разговаривая, то быстро и как бы крадучись.
Жил вот с нами такой пацан, многим, пожалуй, казалось, что знают они его как облупленного ведь Веня учился здесь с самого первого класса, а оказалось, не знают ничего.
В ту пору нам множество всяких уколов делали. Чаще всего происходило это в пионерской комнате или в кабинете завуча, интеллигентнейшей Марии Николаевны. Откуда-то приходила медсестра, наверное, из поликлиники, приносила с собой большую сумку, в которую помещалась даже электроплитка, ставила на неё блестящую коробку, в которой бурлили, кипятились шприцы, ну и колола нас подряд, как каких-нибудь баранов. На уколы отпускали прямо с уроков, человек по пять-семь, и когда те возвращались, уходили новые.
Вообще в войну, да и после кололи нас беспощадно. Особенно неприятные были уколы под лопатку, и всякий раз, когда являлась сестра, по школе прокатывался шмон: «Больно! Прямо в спину!» Или наоборот: «А, мура, в руку!»
И вот настал очередной укол.
Как сейчас помню, была алгебра, Бегемот, отпуская новую группу, каждый раз выражал пренебрежение к этому делу, может, и полезному, да только не на алгебре.
Ну, кто там следующий? пророкотал он в очередной раз. Топайте на ваш укол!
По порядку номеров вышли Веня с Витькой Дудником, мы с Рыбкой и Рыжий Пёс.
В пионерской, откуда временно изгнали Мариванну, нам велели раздеться до пояса, мы весело скинули свои кителя, похихикивая, принялись оглядывать друг друга — и обмерли.
На Вене был нательный крест. Беленький, дюралевый, на белой тесёмочке.
Вот так да! Языки у большинства из нас болтались очень свободно, но тут даже Рыжий Пёс примолк.
Это требовалось ещё переварить: наш одноклассник при кресте. Паузы для размышлений, однако, не получилось. Медсестра, блондинистая такая кобыла, громко накричала: