Я пользовалась этим, чтобы всячески досаждать сестре, которая в такой ситуации не смела ни сопротивляться, ни плакать. Во время сиесты я наряжала ее — чаще всего арабкой: мне нравились переодевания и всякая театральщина. Потом причесывала Бланш на свой лад и гримировала, короче говоря, всячески измывалась над ней. Она пыталась протестовать и едва не плакала, но я зажимала ей рот рукой: «Смотри у меня… не смей плакать и тем более кричать, ведь все спят». Вот так, сама того не желая и не отдавая себе в этом отчета, я воспитывала в Бланш детское безволие…

Наши отец и мать были родившимися в Африке сицилийцами, и естественно, что мы, дети, получили суровое воспитание. Мы должны были точно в назначенную минуту садиться за стол и во время еды не разговаривать. Никакой информации об интимной стороне жизни мы, понятно, не имели. Я довольно легко перенесла первую менструацию, так как была уже подготовлена подружками в школе. Но для сестры это была целая трагедия: она ничего не ждала и совершено ничего не знала. Помню, как она выбежала из ванной с криком «Папа!», за что получила от матери вместо разъяснения хорошую взбучку.

Сицилийцы народ суровый. Но даже в нашей, сицилийской семье атмосфера и порядки были совсем иными, чем в арабском семействе, жившем по соседству. Его глава был человеком богатым и могущественным, кажется, он ведал всеми тунисскими школами. У него было много дочерей. Помню, как они поднимались по деревянной лестнице на маленькую веранду. Низко опустив голову, они протягивали отцу большие блюда. Пищу он брал, разумеется, руками. А они ждали, когда отец насытится. Затем на тех же блюдах они уносили остатки еды вниз — для слуг и женской половины семьи…

Не знаю, запечатлелась ли в моем сознании реальная действительность или память подсовывает мне детские фантазии, но в том доме я видела рабыню в настоящих цепях. Стоя на коленях, она мыла полы… Она всегда стояла на коленях и терла и терла эти полы. Помню, как я, девчонка, проходя мимо, смотрела на нее и в душе ужасно возмущалась. Не думаю, что моя мама когда-нибудь позволила бы отцу подняться из-за стола и налить себе стакан воды: стакан она подносила ему всегда сама. И я бунтовала, с самого детства меня все это бесило. Хотя, когда мать заставляла меня и сестру (но только не братьев!) помогать ей накрывать на стол или убирать посуду, я подчинялась.

Я отыгрывалась за это в своих фантазиях и играх. Моей мечтой было стать, когда вырасту, следопытом. Играя с сестрой, я всегда выбирала мужскую роль. Игрушек у нас не было, они были недоступны, и я с помощью ножниц, карандаша и деревянной шкатулки создавала для себя воображаемый мир, которым забавлялась не один год. Ножницы служили мне мужским персонажем сказки: раскрытые лезвия заменяли пару брюк. Этот персонаж звался у меня «месье Пантэн», то есть синьором Буратино. И конечно же, у него была жена — карандаш — «мадам Пантэн».

Мы с Бланш передвигали ножницы и карандаш, придумывали всякие ситуации и диалоги: сестре, разумеется, отводилась женская роль — она управляла карандашом, а я — ножницами. Да, в детстве я вела себя как настоящий мальчишка, наверно, потому, что мне очень рано пришлось научиться защищать себя, никому не давать спуска…

В те времена итальянцам в Тунисе приходилось туго. В Тунисе, бывшем тогда французским протекторатом, считалось, что все итальянцы фашисты, союзники немцев и, следовательно, враги. Так, в первый день занятий в школе, когда учительницы, делая перекличку, интересовались национальностью учеников и я отвечала; «Итальянка», весь класс оборачивался. Все были готовы, едва начнется перемена, наброситься на меня с кулаками. Дело доходило до того, что учительницы, обычно любившие меня, стали произносить мою фамилию на французский лад, опуская в конце звук «е», чтобы выдать меня за француженку и спасти от враждебно настроенных соучеников. В то время мы были так бедны, что мама выкраивала нам пальто из одеял, а папа сам мастерил ранцы из легкой и тонкой фанеры. Я помню их прекрасно. Светло-коричневые, гладкие, они мне очень нравились. Но когда я впервые пришла в школу с таким ранцем, на меня накинулись с пинками и тумаками: такой ранец, видите ли, был слишком хорош для итальянки, я его не стоила…

В школе я училась в общем-то хорошо: французский и правописание шли у меня прекрасно, а вот с математикой дело обстояло хуже, она мне не давалась. Учились мы с сестрой в монастырской школе в Карфагене. Чтобы добраться туда из района аэропорта, нужно было ехать на маленьком беленьком поезде, который делал остановку неподалеку от нашего дома. Сестра вечно опаздывала, а я отличалась пунктуальностью.

Помню свои ежедневные мучения, когда приходилось волочить за собой нерасторопную Бланш. Я знаком останавливала поезд, и иногда приходилось вскакивать в него уже на ходу. Машинист специально давал тихий ход, чтобы мы успели сесть: он знал моего отца, работавшего на железной дороге. Папа всегда был в курсе того, что происходило в поездах, и о наших опозданиях ему тоже становилось известно.

Школа Святого Иосифа была очень красивая. Занятия заканчивались поздно, и еду мы брали с собой. Другие ребята ели горячую пищу: они вносили определенную плату, и их кормили отдельно в погребке. Нам же ради экономии давали завтрак с собой. Мне не нравилась эта холодная еда, но приходилось делать хорошую мину при плохой игре. Зато я брала реванш на другом. Характер у меня был бешеный, и меня то и дело наказывали. Так и вижу себя стоящей на коленях перед статуей Мадонны на лестничной площадке — это было самое легкое, но и самое частое наказание. И всегда подвергалась ему я — сущий дьяволенок. А моя сестра считалась чуть ли не святой.

Да, я была и сорванцом, и дьяволенком. В школе со мной произошел ужасный случай. Там была лестница, ведущая в сад. Я, как всегда, сломя голову неслась по ней и упала навзничь, ударившись спиной о ступени. Несколько минут я ничего не видела, не слышала и думала, что на всю жизнь останусь калекой.

Отец никогда не поднимал на меня руку. От матери я могла схлопотать оплеуху — именно за то, что была слишком «мальчишка». Я получала причитавшиеся мне шлепки и снова принималась за свое. Много движения и… мало слов. Возможно, так вышло из-за пения: в школе во время уроков пения монахини говорили мне: «А ты, Клаудия, помолчи». Голос у меня был не такой, как у моих сверстниц, не ангельский, и нарушал гармоничность хора. Вот я и стала молчать, причем не только на уроках пения, но и вообще. Молчала, отказывалась говорить. Меня спрашивали, а я не отвечала, вела себя как дикарка и жила в своем замкнутом мире, в который никому не было доступа.

Помню, какой я была несчастной в одиннадцать, двенадцать, тринадцать лет: я все отвергала, все было не по мне, а себя я считала уродкой. Зато свою сестру Бланш с ее неизбывной женственностью я находила восхитительной. Забавно: мы рассказали об этом друг другу много лет спустя, и Бланш призналась, что по той же причине она сама очень переживала, считая, что я куда красивее ее. Кто скажет почему? У Бланш были большие прекрасные глаза, от нее так и веяло мягкостью и нежностью. А я походила на арабку, была вся черная — волосы, глаза, кожа были у меня темные — и вдобавок еще неистовая и неприветливая.

Впервые я почувствовала себя женщиной и испытала огромное удовольствие от такого открытия во время первого причастия. Произошло это в Карфагене, причащал нас молодой красавец священник, в которого мы все были по уши влюблены. Меня тогда нарядили в белое кисейное платье. С тех пор религия для меня навсегда связана с красками и образами того замечательного дня: Карфаген, церковь на вершине холма, тишина, сосредоточенность, красота. И душа исполненная тепла и нежности: рядом с церковью жили мои бабушка и дедушка по материнской линии.

Родителей отца уже не было в живых: они умерли рано, и их дом перешел к нам. Мы опять жили на первом этаже, и я целый день торчала у окна, глазея на прохожих, вслушиваясь в обрывки чужой речи и придумывая всякие фантастические истории о незнакомых мне людях.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: