— Она могла бы быть моей, — ответил Лоос.
— Это было общество завышенных требований, — продолжил я, — но потом подул свежий ветер, поводок был отстегнут, волосы становились длиннее, юбки — короче, дыхание, поступь и речь — свободнее. Относительность морали снимала с человека тяжкий груз, раскрепощенные и расширенные представления о ценности личности открывали возможности для новых форм жизни, короче, процесс снятия запретов в окружающей нас действительности создает столько свободного пространства, столько простора для деятельности, и все же вы придерживаетесь мнения, что нынешний человек более закомплексован, более угнетен душевно, чем когда-либо, только потому, что он не выдерживает стремительности перемен.
— Теперь бы я мог сказать, — начал Лоос после долгой паузы, во время которой сосредоточенно жевал, — что это привилегия стареющих людей — воспринимать новое время со всеми его новыми несчастьями как намного более порочное, нежели время ушедшее. Еще я мог бы сказать, что каждый волен оценивать зло, как ему угодно, поскольку масштабы зла не измеряются в метрах. Но я не скажу ни того ни другого. Мы с вами едины только в оценке тогдашнего удушливого времени и в том, что мы приветствуем его гибель. О времени, которое пришло ему на смену, вы лучшего мнения, чем я. О цене вы не задумываетесь. Вы не говорите о скверном положении тех, кого спустили с поводка, кто после нескольких первых прыжков принялся размышлять, куда теперь податься в этой обширной, поражающей разнообразием местности без всяких дорожных указателей. Представьте себя на месте женщины пятидесятых годов, которая смотрит в свой платяной шкаф. Там висят две-три вещи для будней и одно воскресное платье. Она не затрудняется с выбором, сразу берет, что ей нужно. А сегодняшняя женщина будет стоять перед своим переполненным шкафом добрых полчаса, ощущая легкое головокружение, любое решение кажется ей неверным, и в конце концов она приходит к выводу: ей нечего надеть. Ладно. Проблемы такого рода могут вызвать лишь улыбку, однако у этой женщины есть дети, которых надо воспитывать. А по каким нормам? Какими методами? Ради каких целей? Ответов множество, но ответов неоднозначных и не на все времена. Знаете ли вы таких родителей, которые не тревожились бы за судьбу своего ребенка? Знаете ли вы мать, которую не мучила бы мысль, что она все делает или уже сделала неправильно? Матери, родители чувствуют, что не справились. Да так оно и есть. Поглядите на их питомцев: сплошь неадекватное поведение, отсутствие целей, прыгают с одного на другое, скользят по поверхности. Но возлагать вину на родителей было бы цинично — все равно что обвинять капитана корабля, у которого непостижимым образом отказали навигационные приборы, в том, что он не сумел доставить пассажиров на берег. Короче говоря, в минувшую эпоху набор обязательных ценностей смоделировал для нас строгую и жесткую мораль, предъявлял к нам зачастую неуместные и всегда завышенные требования. В наше время, когда ценности уже не выстраиваются по рангу и стали для каждого его личным делом в том смысле, что каждый может руководствоваться ими по своему усмотрению, растерянность только увеличивается: нет ничего труднее, ничего мучительнее, чем необходимость искать и выбирать без чьей-либо поддержки. Чтобы не сбивать вас с толку, я не хочу объяснять, чем прежние завышенные требования отличаются от нынешних. Но я не знаю ничего более удручающего и опасного, чем рычание выпущенного на свободу человека, который требует, чтобы ему указали путь и дали опору — по возможности после плетки.
Упало несколько капель дождя, Лоос словно бы этого не заметил. Правда, он сделал паузу, но было видно, что его речь еще не закончена.
— Ну да, — сказал я.
— Ну да, — повторил он. — Если мы к новому виду завышенных требований прибавим еще один, новейший вид, вызванный бурным развитием науки и техники и заключающийся в том, что мы, высунув язык, изо всех сил стараемся угнаться за временем, но безуспешно, и вынуждены констатировать, что знания и суждения, приобретенные сегодня, уже назавтра — не более чем прошлогодний снег, — то, полагаю, мое утверждение, что этот душевный недуг сейчас тяжел, как никогда, не покажется слишком рискованным. Что будет дальше? Можно ли надеяться на революцию среди улиток или тех, кого превратили в улиток? Как вы думаете?
— Я думаю, что идет дождь, — ответил я. — И что нам пора перебираться.
— И правда, — сказал он, — идет дождь.
После того как мы заняли места за столиком в застекленной пристройке, распорядились принести нам полбутылки белого и чокнулись. «За революцию улиток!» — сказал я. «За то, чтоб поскорее все рухнуло!» — сказал Лоос, одарив меня столь редкой у него улыбкой, наполовину лукавой, наполовину грустной. Поскольку он желает, чтобы ему противоречили, сказал я, то хотелось бы предъявить ему два эмпирических заключения, которые поставят под сомнение его диагноз. Одно из них подтверждено статистикой, другое взято из собственных наблюдений. Так, репрезентативный опрос, предметом коего было психическое, физическое и материальное состояние старшего поколения, показал, что это поколение, по его собственной оценке, чувствует себя гораздо благополучнее, чем такая же возрастная группа по результатам опроса десяти — двадцатилетней давности. Опять же молодые, от пятнадцати до тридцати лет, по моему наблюдению, живут и радуются жизни и отнюдь не склонны к пессимизму и депрессии, как можно было бы ожидать, если бы нарисованная им, Лоосом, картина соответствовала истине. Кто хоть раз со стороны наблюдал уличное шествие, не мог не заметить, в каком настроении нынешняя молодежь: все они взвинченные, радостно-возбужденные. А вот мне за тридцать, но и я не могу поведать ему о каких-то несчастьях: жизнь дается мне легко, и даже ее краткость призывает меня не пренебрегать лакомым куском.
— Особо лакомым, — заметил Лоос и показал меню. — Филе кролика. Очень рекомендую.
— Это что, отвлекающий маневр или вы не принимаете меня всерьез? — спросил я.
— Я же сказал вам, что я в игривом настроении, — возразил он, — и кроме того, считаю, что мы должны заказать еду, прежде чем я размахнусь для ответного удара.
— Я это знаю, — сказал я.
— Что? — поинтересовался он.
— Филе кролика — это был наш прощальный ужин, вон там, на террасе.
— Я не вполне понимаю, — сказал Лоос.
— Вы, наверно, недослышали, что я рассказывал вчера: однажды я был здесь с приятельницей, она жила в санатории, и именно здесь, в этом приятном окружении, я собирался сообщить ей о разрыве наших отношений. Тогда мы оба ели filetto di coniglio.
— Прекрасно, — сказал Лоос. — А почему она жила там? Проблемы с нервами?
— Вегетативная лабильность, — сказал я.
Лоос какое-то время молчал.
— Это опять возвращает нас к нашей теме, — произнес он наконец, — у несчастья множество обличий, и расстроенная нервная система — одно из них, безобидное такое, симпатичное, но трудно переносимое для тех, кого оно коснулось. Однако чаще всего этот недуг и не распознаешь: он скрывается под маской лихорадочного веселья. Ваша бесшабашная молодежь, господин Кларин, инстинктивно чувствует, что будут означать для нее рассудительность и спокойствие: падение в пасть реальности. Поверите вы или нет, но однажды я стоял на краю тротуара во время уличного шествия, и то, что я тогда увидел, было траурной процессией, правда шумной и грохочущей.
— То есть жажда жизни — это, по сути, одно из проявлений скорби. Вы в своем уме?
— Я не в своем уме, только это не значит, что я не прав. Будь я даже дураком, вы должны были бы признать за мной особое чутье, присущее дуракам, чутье, которое позволяет распознать в происходящем карнавал и маскарад, распознать высокое искусство — прятать под маской опечаленную душу. Мне кажется, ваш эмпирический взгляд не видит разницы между одеванием и переодеванием — отсюда и ваш энергичный протест. Я охотно и с отеческой симпатией подарю вам одно изречение, которое я где-то подхватил и которое пригодится вам на всю жизнь: если увидишь великана, то сперва спроси себя — это, случайно, не тень гнома?