Роза посмотрелась в витрину. Пряди волос, выбившиеся из пучка, свисали до плеч. В витрине отражалась старая потрепанная птица с обвисшими перьями. Тощая — аист. На платье не хватало пуговицы, но, может, этот срам прикрывала пряжка ремня. Да плевать. Вспомнила про свою комнату, кровать, радио. Разговоров она терпеть не могла.

— Мне пора, — сказала она.

— У вас встреча?

— Нет.

— Тогда пусть у вас будет встреча с Перски. Идемте, сначала чаю выпьем. Если возьмете со льдом, совершите ошибку.

Они вошли, выбрали крохотный столик в углу — липкий круг на шаткой пластиковой ножке.

— Садитесь, я принесу, — сказал Перски.

Она, задыхаясь, села. Кругом позвякивали ножи с вилками. Одно старичье собралось. Словно в столовой санатория. У каждого палка, спина колесом, акриловые зубы, туфли специально для подагрических ног. В вырезах и распахнутых воротах крапчатая кожа, устрашающие ключицы, морщины над сникшими грудями. Кондиционер работал слишком рьяно; она чувствовала, как прохладный пот струится вниз, от шеи, по позвоночнику, к копчику. Она боялась пошевелиться; у стула была плетеная спинка и черное пластиковое сиденье. Хоть одно движение, и поползет старушечий запах — мочи, соленого пота, усталости. Одышка прошла, теперь била дрожь. Да плевать мне. Я ко всему привыкла. Флорида, Нью-Йорк — какая разница? Но все-таки вытащила две шпильки, подхватила выбившиеся пряди, засунула их в седой пучок и пригвоздила. У нее не было ни зеркала, ни расчески, ни сумочки, даже носового платка не было. Только бумажный — за рукавом, — и несколько монет в кармане платья.

— Я просто в прачечную вышла, — сказала она, когда Перски, охнув, поставил на стол груженый поднос: две чашки чаю, блюдечко с порезанным лимоном, салат с баклажанами, хлеб на вроде бы деревянном, а на самом деле пластиковом блюде, еще одно пластиковое блюдечко со слоеными пирожками. — Наверное, не хватит денег расплатиться.

— Не беспокойтесь, вы пришли с богатым, отошедшим от дел налогоплательщиком. Я человек состоятельный. Когда я получаю социальное пособие, это для меня тьфу.

— А чем вы занимались?

— Да тем, что, гляжу, вы потеряли. Я про ту, на поясе. Пуговицами занимался. Обидно. Такую трудно подобрать: что до меня, так мы их уже лет десять не выпускаем. Плетеные пуговицы вышли из моды.

— Пуговицами? — сказала Роза.

— Пуговицами, пряжками, булавками, прочей галантереей. Фабрика была. Я думал, дело продолжит сын, но он не того хотел. Он философ, вот и стал лодырем. Избыток образования делает из людей дураков. Больно об этом говорить, но из-за него я вынужден был все продать. А девочки — что старшей хотелось, то и младшей. Старшая нашла юриста, ну и младшая туда же. У одного из моих зятьев свой бизнес — налогами занимается, а второй, молодой, все еще на Уолл-стрит.

— Милая семейка, — буркнула Роза.

— В лодыре милого мало. Вы пейте, пока горячий. Иначе обмен веществ не пойдет. Любите баклажаны с хлебом с маслом? Не беспокойтесь, фигура вам позволяет. Скажите, вы одна живете?

— Сама по себе, — сказала Роза и опустила язык в чай. Стало горячо до слез.

— Моему сыну за тридцать, я все еще ему помогаю.

— Моей племяннице сорок девять, не замужем, помогает мне.

— Старовата. А то я бы сказал: давайте-ка мой сын на ней женится, пусть она и ему помогает. Ничего нет лучше независимости. Если силы позволяют, работа — это счастье. — Перски погладил себя по груди. — У меня сердце больное.

Роза тихо сказала:

— У меня было свое дело, я его разрушила.

— Обанкротились?

— Часть — большим молотком, — сказала она раздумчиво, — часть железной штуковиной, которую подобрала в сточной канаве.

— Вы сильной не выглядите. Кожа да кости.

— Вы мне не верите? В газетах писали — топором, но где мне взять топор?

— Разумно. Где вам взять топор? — Перски пальцем выковырял что-то из-под нижней челюсти. Рассмотрел — оказалось зернышко баклажана. На полу около тележки валялась какая-то белая тряпка. Платок. Он подобрал его, сунул в карман брюк. И спросил: — А что было за дело?

— Всякое старье. Мебель. Барахло. Я собрала много старых зеркал. Расколотила все, что там было. Ну вот, — сказала она, — теперь вы жалеете, что со мной связались.

Шаль. Роза i_005.jpg

— Ни о чем я не жалею, — ответил Перски. — Если я в чем и понимаю, так это в психических срывах. Всю жизнь мне их жена устраивала.

— Вы не вдовец?

— В некотором смысле.

— Где она?

— В Грейт-Нек, на Лонг-Айленде. Частная клиника, и стоит далеко не гроши. — Он сказал: — У нее психическое заболевание.

— Серьезное?

— Раньше болела время от времени, теперь постоянно. Она принимает себя за других. Телезвезд, киноактрис. По-разному. В последнее время — моя родственница, Бетти Бэколл. Втемяшила себе в голову.

— Печально, — сказала Роза.

— Видите? Я на вас все вывалил, теперь вы на меня вываливайте.

— Что бы я ни сказала, вы меня не услышите.

— С чего это вы разрушили свое дело?

— Это была лавка. Мне не нравились те, кто туда ходил.

— Латины? Цветные?

— Какое мне дело, откуда они? Кто бы ни заходил, все были как глухие. Что им ни объясняй, они не понимали. — Роза встала, взялась за тележку. — Спасибо, что угостили меня пирожком, мистер Перски. Очень вкусно. А теперь мне пора.

— Я вас провожу.

— Нет-нет, иногда человеку надо побыть одному.

— Если долго бываешь один, — сказал Перски, — начинаешь слишком много думать.

— Когда жизни нет, — ответила Роза, — человек живет там, где придется. Если ничего кроме мыслей не осталось, значит, в них.

— У вас нет жизни?

— Воры ее забрали.

Она ушла, с трудом волоча ноги. Ручка тележки была как раскаленный прут. Шляпку, шляпку надо было надеть! Шпильки в пучке обжигали кожу. Дышала она тяжело — как собака на солнцепеке. Даже деревья выглядели изможденными: каждый листок клонился книзу под слоем пыли. Лето без конца — что за наказание!

В вестибюле она ждала лифта. «Постояльцы» — некоторые обитали тут лет десять с гаком — уже слонялись одетые к обеду, старухи в летних платьях, обнажавших заплывшие ключицы и синеватые впадины шей над ними. Сзади шеи обросли шматами жира. Все были без чулок. С оплывшими икрами в мраморном узоре синюшных вен; в своих мечтах они снова были молодыми, со стройными белыми ногами бессмертных, ядреных богинь; только вот позабыли, что ничто не вечно. На их лицах тоже было видно все, чего они сами в себе не замечали: их нарисованные рты сияли алым блеском не в попытке вернуть юность. А в желании продлить ее. Семидесятилетние кокетки. Для них все осталось прежним: намерения, действия, даже надежды — они никуда не продвинулись. Они верили в счастливое продолжение жизни тела. Мужчины были больше погружены в себя: прокручивали перед внутренним взором свою жизнь — кино для них одних.

В воздухе висел липкий запах одеколона. Роза слышала, как рвутся конверты, трепещут крыльями листы бумаги. Письма от детей — постояльцы смеялись и плакали, но не всерьез, ничего не принимая близко к сердцу. Отметки в табели, расставания, разводы, новый журнальный столик к золоченому зеркалу над пианино, Стьюи в шестнадцать учится водить, у свекрови Милли второй удар, истории про катаракты полузабытых знакомых, почка у племянницы, язва у ребе, у дочери несварение, кража, озадачивающие рассказы про вечеринки в Ист-Хэмптоне, психоанализ… Дети были богатые, как такое получается, при бедных-то родителях? Все было и настоящим, и ненастоящим. Тени на стене — тени шевелятся, но сквозь стену не пройти. Постояльцы были от всего отъединены — они сами себя отъединили. Мало-помалу забывали своих внуков, своих стареющих детей. Все больше и больше становились важны сами себе. В вестибюле каждая стена — зеркало. Каждое зеркало висит тридцать лет. Каждая столешница — зеркало. В этих зеркалах постояльцы казались себе прежними, сильными тридцатилетними женщинами, целеустремленными тридцатипятилетними мужчинами, матерями и отцами трудноразличимых детей, которые давно мигрировали на другие континенты, к недоступным пейзажам, в непонятную речь. Роза набралась храбрости; решетка лифта открылась, но она отпустила пустую кабинку наверх без себя, покатила тележку по вестибюлю, где сидела чернокожая кубинка — портье, перекатывала двумя пальцами глинистые шарики пота по ложбинке между грудями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: