— Подождите минутку, — сказал он и вошел обратно, закрыв дверь. Через пятнадцать минут позвал меня.
Первое потрясение: он пригласил меня сесть, хмуро посмотрел на мою историю болезни, поднял голову, снял очки — и я увидел перед собой глаза того же холодного голубого цвета, что у отца! Съежился в кресле (жестком, деревянном). У него были такие же, как у отца, волосы, черные, длинные, жирные, зачесанные назад от узкого лба и спадавшие на виски: он часто приглаживал их, когда хмурился. Такой же тонкий нос, такие же аккуратные черные усики над верхней губой, то же щуплое телосложение и впечатление затаенной взрывной энергии: что за шутка?
— Сколько уже времени, — заговорил он без предисловий, и я с облегчением услышал, что хотя бы голос у него не отцовский, — вы находитесь в Гэндерхилле?
Я откашлялся и заерзал. Казалось, не мог издать ни единого звука, кроме хриплого карканья. Он нахмурился:
— Почти двадцать лет, мистер Клег. При поступлении вы были очень беспокойны. — Тут он надел очки и стал читать по истории болезни: — «Склонны к бессмысленному сопротивлению… замкнуты… враждебно настроены… агрессивны». Однако быстро успокоились, завели друзей, стали постоянно работать и вот уже десять лет пользуетесь доверием и привилегией трудиться на огороде, доверием, которым ни разу не злоупотребили. — Он снял очки и пристально посмотрел на меня знакомыми ледяными глазами. — Не хотели бы вы попытаться жить в Лондоне?
Вот этого я и страшился. И все-таки ответа не подготовил. Я беспомощно заерзал, поглядел в окна, на стены: к счастью, морских сражений уже не было.
— Ну что? — спросил доктор Джебб, постукивая кончиком карандаша по столу: тук тук тук тук.
Я снова не ответил, продолжая ежиться в недоумении и тревоге.
— Мистер Клег, — заговорил главный врач, протирая глаза большим и указательным пальцами левой руки, — давайте посмотрим, догадываюсь ли я, о чем вы думаете. С одной стороны, — он поднял глаза к потолку, сложил пальцы пирамидкой и опустил на вершину подбородок, — с одной стороны, вам не хочется покидать Гэндерхилл. У вас здесь друзья, привычный распорядок, работа, — он стал считать по пальцам мои блага, — некоторое, — тут он иронически приподнял брови, — превосходство среди пациентов и основательное знакомство с деятельностью больницы. — Теперь больницы, вот как? — Покинуть знакомую обстановку — войти в неведомый мир — это внушает беспокойство, вы сознаете трудности, опасности, которые ждут вас, — и, разумеется, правы, трудности будут, ваша тревога совершенно понятна.
Он положил руки ладонями на стол и понимающе уставился на меня. К этому времени мои руки вели себя очень странно, вращались в запястьях то в одну, то в другую сторону: я сунул их между бедер и для утешения стиснул свой носок.
— С другой стороны, — снова заговорил доктор Джебб, — вы представляете себе, какой должна быть жизнь за пределами Гэндерхилла, без запертых дверей и высоких стен. Представляете, каково это вечерами пить пиво, встречаться с женщинами. Эта перспектива несколько рассеивает ваши страхи. (Пить пиво? Встречаться с женщинами?) Согласен, это дилемма, не думайте, пожалуйста, что я этого не знаю.
Доктор Джебб определенно ждал от меня ответа, но я не мог говорить, пока не покурю, и не мог закурить, пока ему не отвечу. После нескольких секунд неловкого молчания он заговорил опять:
— Мистер Клег, давайте я попробую подвести итоги вашего пребывания в Гэндерхилле. Вы поступили сюда очень больным парнишкой; собственно говоря, обнаруживали большинство классических симптомов шизофрении. Ярко галлюцинировали в зрительной, слуховой и обонятельной сферах; ваши эмоциональные реакции были странно неадекватными; вы явно страдали ложными ощущениями, были ослаблены, у вас наблюдалась мания преследования и внушения мыслей. — Он глянул в историю болезни. — Были агрессивны в отделении, и вас приходилось изолировать в надзорной палате связанным. Вы не отдавали себе отчета, что вас окружает, даже почему вас поместили в Гэндерхилл. Я считаю, — сказал он, — что все это прошло.
— Прошло, — негромко пробормотал я.
— Прошло, — повторил доктор Джебб. — В последние десять лет у вас появилась все возрастающая мера ответственности за свою жизнь. Больничная обстановка налагала на вас определенные требования, мистер Клег, требования, связанные с аккуратностью, пунктуальностью, компетентностью, общительностью и сотрудничеством; этим требованиям вы стали соответствовать. Ваше выздоровление проявлялось в ваших ежедневных задачах и контактах: больше ничего для вас мы сделать не можем.
— Больше ничего, — еле слышно повторил я.
— Мне нужна ваша койка, мистер Клег.
Моя койка!
— Гэндерхилл переполнен, и я нахожу, что вы вполне здоровы, дабы нас покинуть. Существует какая-то причина не переводить вас в пансион?
— Да! — внезапно выкрикнул я неожиданно для себя и, потрясенный собственной опрометчивостью, прикусил язык.
— Какая же?
Молчание.
— Какая же, мистер Клег?
Я не отвечал.
— Мистер Клег, может, вы сомневаетесь в своей способности адекватно вести себя в обществе? Вас это смущает?
Я опять не ответил.
— Пожалуй, нам пора поговорить о вашей матери.
— Это не ваше дело! — выкрикнул я.
— А. Вот оно что. Не мое дело. — Он снял очки; на его тонких бледных губах играла легкая улыбка, хорошо знакомая мне с детства и не сулившая ничего хорошего. — Мистер Клег, — сказал он, внезапно посерьезнев и посуровев, — я ваш главный врач. Все ваши дела — это мое дело.
Когда я вернулся к огороду, остальные пошли на обед, и я пошел вместе с ними. В столовой был молчаливым, угрюмым, и меня оставили в покое. Примерно в половине третьего я бросил свое занятие (сжигание огородного мусора) и пошел в сарай. Закрыл за собой дверь, сел на ящик и ножом, которым мы вырезали глазки из картошки для посадки, вскрыл вены на запястьях. Через двадцать минут Фред Симс нашел меня там, кровь текла у меня с рук в цветочный горшок с землей. В лазарете мне наложили швы, и ко времени ужина я находился в надзорной палате жесткоскамеечного отделения, одетый в брезентовый халат, под очень строгим приглядом.
Я непрестанно писал в долгие, медленно тянувшиеся ночные часы. Почти непрерывно курил цигарки, прикуривая новую от окурка предыдущей. Отдельные взрывы шума с чердака, ничего такого, чего не переносил раньше. Был очень внимателен к ощущениям в пустоте внутри торса, теперь у меня есть основания полагать, что она кишит пауками. Представлял себе поблескивавшие в темноте полотна паутины, влажные шелковистые капканы, протянувшиеся от грудной кости до позвоночника, от таза к ребрам. Бегающие существа, ткущие и прядущие у меня внутри, — с какой целью? Я провел в жесткоскамеечном отделении шесть дней, после десяти лет в блоке Е потрясение было сильным.
Все ожило в моей памяти. Туалеты без дверей, унизительность быть всегда на виду, всегда доступным враждебным взглядам. И запахи! Особенно ярко запах хлорки — выщербленные кафельные полы мыли по два, три, четыре раза в день горячей водой с хлоркой: казалось, кто-то постоянно орудует в проходе или в комнате отдыха старой щеткой с вялой спутанной щетиной из серой пеньки, окуная ее в жестяное ведро с ободом по внутреннему краю и ручкой, которой придавливали щетину, выжимая грязную воду. Забыл я и ежедневное унижение — просить всякую необходимую мелочь: несколько листков туалетной бумаги, щепоть табака, чуточку горячей воды. Иногда просьбы удовлетворялись, но большей частью ты стоял, переминаясь с ноги на ногу, а санитар раздраженно хмурился и отвечал, чтобы приходил попозже, — или окидывал тебя холодным оценивающим взглядом, выдерживал паузу и отворачивался — и все это ради трех жестких листиков туалетной бумаги, нескольких грубых прядей тусклого табака из жестянки! О, вежливость непонятна сумасшедшему, это был девиз, высеченный на холодном кирпичном сердце Гэндерхилла, непонятна сумасшедшему из жесткоскамеечного отделения.