Прозорову больше всего нравилось именно то, что окна комнатки выходили на железную дорогу, ему сразу полюбились эти ночные шумы — пронзительные звонки, зарождающийся где-то далеко шквал приближающегося поезда, который надвигался и нарастал как всемирная неизбежная катастрофа, а затем, сотрясая землю, поезд некоторое время вместе со своим грохотом как бы стоял на месте, словно прикованный чугунными скрепами, стуча колесами, ярясь и роя землю, а в конце концов срывался и уносился прочь, и долго еще длилось медленное затухание звука.

Где бы он ни жил после, ему долго-долго не хватало этого живого ночного грохота, мелькания света на стене, звона, дребезжания посуды в буфете…

Железная дорога разделяла город на две части — на каменную с четырехэтажными и пятиэтажными домами, а также с целой улицей девятиэтажных домов с лифтами, в которых жило начальство обогатительного комбината, и — на деревянную половину, с палисадниками, огородами, яблонями и лопухами у заборов. Деревенская половина была лучше для жизни, милее, уютнее, просторнее, но тем не менее все ее жители завидовали обитателям каменной части, потому что у тех была “горячая вода и балконы”. За престижной каменной частью высился гигантскими металлическими коробами и закопченными трубами обогатительный комбинат.

В конце сентября в одну ночь погода резко переменилась, завыл за окном порывистый сырой ветер, хлынули с деревьев листья, потемнело небо от туч. А вечером того сумрачного дня мама вернулась вместе с каким-то толстощеким дядькой, который мигом натоптал у дверей луж, высвободился из гремящего жесткого плаща и, хлынув чужим враждебным духом, прошел мимо застывшего Прозорова к столу, поставил со стуком бутылку красного вина. Чужой дядька оказался дядей Жоржем, прапорщиком местной воинской части, о котором мама, улучив секунду, пока тот гремел рукомойником, шепнула, что это “…очень серьезно, страшно серьезно, поди, Ванечка, погуляй…”

Вот таким неожиданным и подлым образом счастье Прозорова кончилось вместе с солнечными денечками…

Через месяц он оказался в другом городе, где располагалось известное на все страну суворовское училище. Так что вовсе и не старуха разрушила их семью.

А когда Иван Прозоров, окончив училище, вновь ненадолго вернулся в город, старухи уже не было на белом свете.

В городе бушевала сирень.

Дядька Жорж поздоровался с ним рассеянно и равнодушно ибо занят был крепкой хозяйственной думой. В нем происходила гигантская внутренняя работа, и казалось, из недр его существа все время доносился приглушенный и постоянный скрежет мысли… Накануне смерти старухи, бывший прапорщик очень удачно выкупил у нее часть дома, а вернее, внес лишь мизерный задаток, оформив таковой как полную выплату и теперь подвигал события к тому, чтобы и все остальное жилье перешло к нему в собственность. Однако где-то в Сибири по словам дотошного нотариуса могла обнаружиться троюродная сестра старухи, а потому осторожничающий юрист сопротивлялся окончательному оформлению дома. Впрочем, разговаривая с дядькой Жоржем, нотариус то и дело отводил глаза, вздыхал и делал выразительные паузы. Но дядька Жорж в такие минуты тоже вздыхал, как бы не замечая этих пауз и старался сдвинуть дело как-нибудь так, чтобы оно само собою сдвинулось.

Об этом он и хлопотал, этим он и мучился, не замечая ни сирени, ни ночных гуляний ошалевшего от воли Прозорова.

А гулял Прозоров там, за переездом, в “каменной” части.

Прежняя зависть “деревенских” к “городским” с годами переросла в откровенную вражду. Причем обоюдная эта вражда приняла характер нескончаемый и мстительный… Внутри себя две главные части так же делились по районам, секторам и так же откровенно и самозабвенно враждовали: “зареченские” били “мясников”, “мясники” гоняли “головановских”, “головановские” преследовали “шанхайцев”… До смертоубийства, правда, дело не доходило. Враждовала исключительно молодежь, причем, только до свадьбы. Человек женившийся в тот же день выпадал из строя бойцов.

То была эпоха солдатских ремней с оловом в пряжках, кастетов, заточенных напильников, велосипедных цепей. И еще в это лето пришла дурацкая мода носить с собою на танцы опасные бритвы.

“А все-таки какая милая, наивная эпоха… И как быстро и жестко меняется мир, — думал Прозоров, глядя в окно. — Странно и вспомнить теперь, что существовало когда-то неписаное, но соблюдаемое всей черногорской шпаной правило тех, не таких уж и давних, лет: “Лежачих не бьют.”

Железнодорожный переезд задавал ритм всему городу, часто и подолгу перекрывая движение, и тогда по обеим сторонам скапливались длинные терпеливые очереди из машин и автобусов. А когда в сентябре хоронили повесившуюся из-за несчастной любви учительницу музыки, похоронная процессия потратила на прохождение переезда чуть ли не полчаса, потому что колонне пришлось переходить по частям: сперва грузовик с гробом и музыканты, затем прошли близкие родственники, после товарняка проскочила середина колонны, а замыкающим же пришлось бежать, чтобы догнать ушедший вперед оркестр.

В том солнечном и золотом сентябре, когда хоронили молоденькую учительницу, Иван и сам едва не бросился под поезд…

В эту осень он узнал, как властно и неприметно эта гибельная отчаянная мысль подспудно овладевает человеком, которому едва-едва стукнуло семнадцать, и как трудно, почти невозможно уклониться от выполнения задуманного, как глух становится человек к уговорам и увещеваниям рассудка…

Да, было с ним в этой жизни и такое… И уже потом, проходя многочисленные проверки и беседы с психологами в разведке, он сам диву давался, как ему удалось столь естественно и просто скрыть это юношеское движение души… Неужели оно было подобно случайному ветерку, не оставившему не то, что рубца, но и тени — безусловно бы примеченной прожжеными профессионалами, исследовавшими и разложившими всю его натуру на мельчайшие составляющие… Хотя — кто знает? — может, в тех задачах, что ему поручались, подобный элемент выступал, как элемент положительный… Результаты бесед и тестов оставались тайной, доступной лишь руководству, и как ни пытался Иван выведать резюме о своем сформулированном в спецслужбе “я”, это ему так и не удалось.

Однако в ту давнюю осень его юности едва ли не решающим аргументом против самоубийства стало то, насколько нелепо все это будет выглядеть со стороны: не успела повеситься одна, как еще один дурак сиганул под поезд. Кстати, когда он ходил “примериваться” к колесам и рельсам, то почему-то в голове его беспрерывно крутился пошлый посторонний мотивчик:

Бросилась с утеса Маргарита,

А за нею юный капитан…

Два самоубийства одновременно — все-таки слишком громоздко для провинциального городка. И может быть, спасло Прозорова какое-то смутное чувство красоты и гармонии и невозможность их нарушения.

В ту же ночь он просто сел в поезд и уехал в Крым. Через сутки проводники хотели высадить его — безбилетника, на какой-то ночной украинской станции, а ему было абсолютно все равно — высадят, не высадят, ему-то ведь и жить не хотелось, и они, вероятно, что-то почуяв в его отчаянном молчании, отступились. А после какая-то добрая женщина из пассажиров, полагая, что Иван спит, тихонько подложила ему в нагрудный карман пиджака один рубль…

Эх, вы — добрые, позабытые персонажи прошлой жизни… Кто из вас тогда, в начале семидесятых, мог подумать о будущих грандиозных ломках, перестройках и переменах…

Прозоров невольно ухватился за хромированный поручень — поезд резко замедлил ход, поползла по вагону суета сборов — пассажиры спешили к выходу на видневшийся в окно перрон.

Пройдя здание вокзала, он шагнул в стоявший над городом, уже истаивающий сумрак раннего утра. Солнце еще не взошло, но свет его набухал в молочно-теплом мареве за чередой многоэтажек.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: