Видимо, об этом же думал и Миша. И когда уже не оставалось сил отбиваться, когда показалось, что и в самом деле вот-вот свалят их под ноги и затопчут, Востриков вдруг натужливо, угрожающе вскрикнул, — Антошка не разобрал, что именно, — вырвал из кармана наган и выстрелил в небо.
Толпа старух отшатнулась.
Не размышляя, движимый лишь давно скопившимся желанием вырваться и бежать, Антошка низко пригнулся, боднул головой двух-трех из ближних старух, сунулся между ними под ноги. И пока те, скорее удивленные, чем напуганные выстрелом, растерянно топтались в своем вороньем кругу, Антошка на четвереньках выполз из их толпы наружу, вскочил на ноги — и, к своему удивлению, оказался как раз возле ворот.
Но больше всего поразило его, что не было здесь, у ворот, ни «монаха», ни Одноглазого: оба исчезли. Антошка успел только увидеть заросшее овечьей шерстью носатое лицо ключаря — и тут же калитка с резким хрустом захлопнулась. Даже сквозь выкрики и шипение заморившихся старух был слышен этот кладбищенский хруст.
А оттуда, где стояла деревенька Бугры, донесся еще один звук: тоже звук выстрела. Он был негромким, но ошибиться было нельзя: стреляли.
Потом он услышал тревожные крики. И понял: свои. Значит, правильно говорил Миша Востриков, что в случае чего товарищ Дылев пришлет ребят на выручку. Вот они и спешат…
…Так это было в монастыре. А несколько дней спустя, вернувшись домой из больницы, куда он относил обед для отца, Антошка, пораженный, застал нежданного гостя: его брат Константин угощал обедом не кого- нибудь из знакомых, а того самого «монаха», который следил злыми, ненавидящими глазами за их избиением у ворот монастыря.
В том, что это тот самый чужак, усомниться было нельзя. Правда, сейчас он был чисто выбрит, без бородки, с едва заметными усиками, в не очень ладно сидящей на нем обычной одежде среднего горожанина.
Но глаза…
Теми же нацеленными как дула глазами глянул гость на парня и теперь — после секундного замешательства. Именно эта секунда — взгляд на Антона, мгновенный вопрошающий переход на равнодушно отнесшегося к приходу брата Константина, и сразу же как бы заинтересованный взгляд в тарелку со щами, — эта длинная и стремительная секунда окончательно показала: «Он!»
— Чего запнулся? Входи, — грубовато заметил Константин, приняв задержку брата в дверях за смущение при виде незнакомого человека. — В дверь дует, закрой…
— Садись и ты, сынок, — выглянула из кухоньки мать. — Щи еще совсем горячие.
Антошка попятился, прикрыл за собой дверь и затих в сенях.
«Как же так? Почему с Константином? Зачем? И побритый. Значит, сбежал из монастыря? Может, только сегодня? Поэтому Константин его и кормит. Пожрет, а потом куда? И почему — Константин?..»
То, что это «тот самый», само собой окончательно закрепилось. Теперь он, этот беляк, сидит в их доме запросто, брезгливо хлебает кислые щи из единственной в семье хорошей тарелки. Наклоняет тарелку не к себе, как делают дома все, а по-особому, от себя. Потом, по-барски отогнув в сторону холеный мизинец, подносит оловянную солдатскую ложку отца к розовым, красивым губам. И подносит тоже по-своему: не острием, а боком…
Чужак! Из господ! По всему — офицер! Тот самый беляк! По напряженному и одновременно начальственному взгляду серо-оловянных глаз, по брезгливой сдержанности во время еды, по этим «благодарю» и «не утруждайтесь», с которыми он отнесся к мамане, поставившей соль на стол… ну по всему — офицер, беляк. Тут ошибки быть просто не может. Надо скорее к товарищу Дылеву. Пусть он придет, проверит…
…Не только Антошка, но и Платон с Веритеевым не могли знать всех из тысячи с лишним работающих на заводе. Не знали они и о том, какие особые поручения и полномочия, не относящиеся к заводу, были доверены хозяевами господину Гартхену, главному администратору, а фактически второму негласному директору завода, сумевшему установить за годы жизни в России многообразные связи в иностранных представительствах и консульствах, в советских учреждениях и в частных домах Москвы, на предприятиях юга и востока России, ранее принадлежавших заводчикам-иностранцам. Об этих особых связях больше всех знал лишь ближайший помощник мистера Гартхена, некий Остап Верхайло, человек с мясистым лицом богатого прасола из донецкого Причерноморья. Но Верхайло был молчалив и скользок, как рыба.
Тем больше польстило Константину Головину, когда именно он, этот странный Верхайло, то внезапно исчезающий куда-то из поселка, то так же внезапно возвращающийся на завод, — когда именно этот таинственный человек, доверенное лицо второго после Круминга начальника на заводе, вдруг попросил об услуге.
— Познакомьтесь, пожалуйста, — сказал он, пригласив Константина в кабинет Гартхена, когда тот куда-то вышел («Не специально ли для этого случая?» — сообразил Константин).
И представил Головину скромно одетого незнакомца с оловянно-светлыми глазами и черными усиками над плотно сжатыми тонкими губами:
— Господин… простите, гражданин Теплов, наш новый сотрудник. Приказ о его назначении в штаты завода господином Гартхеном уже подписан…
Константин и незнакомец пожали друг другу руки.
— Но вот беда, — продолжал Верхайло. — Вчера у Данилы Андриановича, — он кивнул в сторону Теплова, — какой-то ворюга вытащил все документы. Увы, теперь такое в порядке вещей! А остаться в наше время без документов, как вы понимаете, невозможно. Что делать? К счастью, я вспомнил, что вы, Константин Платонович, и ваша семья — люди в поселке уважаемые, известные. Думаю, что вам не составит труда оказать любезность господину… простите, привычка! Данилу Андриановичу, конечно… пойти с ним в этот, как его? — сельсовет и выправить, как теперь говорят, необходимую справку… Ну, вид на жительство здесь, в заводском дворе. Мистер Гартхен поручил мне обратиться к вам лично…
Константин оглядел незнакомца.
Подтянут. Молчалив. Явно интеллигентен. Возможно даже, из «бывших». Ну и что? При новой экономической политике, утвержденной съездом, будут даже заводы и шахты в концессии сдавать, а тут какой-то из неудачников, «бывших»… подумаешь, страсть господня! И главное, просит о нем не кто-нибудь, а сам мистер Гартхен. Не пойти ему навстречу? Глупо, чистейшее донкихотство! Что я теперь значу в жалкой должности экспедитора, на побегушках в отделе снабжения и сбыта?..
Константин на секунду представил себе то в общем однообразное, малопочетное дело, которым он ежедневно занимался в заводской конторе.
Каждое утро, как можно раньше, надо было собрать накладные центрального склада готовой продукции, дающие в целом наглядную картину того, что из сработанного вчера было отгружено в Москву по заказу советских хозяйственных органов. Потом выписать на основе этих накладных денежные счета в адрес заказчика, дать их начальству на подпись. Затем переслать, а чаще всего лично отвезти и сдать эти счета в банк на инкассо. Наконец, проследить за своевременным получением денежных документов адресатами и за ходом всех остальных операций между заказчиком и заводом.
Делал он это без интереса, хотя и быстро, в том режиме энергичной деловитости, которая была принята на заводе американцев.
Когда подсчеты, перепроверки, составление отчетов подходили к концу и надо было идти к главному бухгалтеру на подпись, а затем и к коммерческому директору с ежеутренней информацией, он позволял себе нехитрое, ставшее уже привычным в его положении недоучки, решившего любым путем втереться в среду «избранных», шутовское развлечение. Хотелось показать, что все у него, Константина Головина, на работе и в жизни идет отлично. Исключили из партии? Изгнали из завкома? Переживем! Был и остался весельчаком-остроумцем. Не в его правилах унывать, подчиняться ударам судьбы. Пусть унывают другие, а его девиз — «Сегодня ты, а завтра я. Так полно же грустить, друзья! Пусть неудачник плачет, кляня свою судьбу…»
Поэтому каждое утро, собрав необходимые сводки, он появлялся в главной бухгалтерии с видом веселого циркача. Держа в левой руке пачку счетов, развернутых пышным веером, как это всегда делают шикарные дамы в иностранных кинокартинах, а правой размахивая в такт театрально крадущимся шагам, едва переступив порог длинной рабочей комнаты счетоводов и бухгалтеров, он тоненько вскрикивал: