Константин промолчал.
— А какой рабочий класс ты имел в виду, когда выступал с Драченовым против поездки нашего завода в Сибирь? — все прямее напирал отец. — Вокруг какого рабочего класса ты вьешься теперь, пропадая по вечерам на квартирах господ иностранцев на первом заводском дворе?
— Ты что же, следишь за мной?
— Слежу! — возмущенно крикнул отец. — И буду следить! Ты все же мне сын! Сын, я спрашиваю?
Константин усмехнулся:
— В такое сумасшедшее время поди разберись, кто сын, а кто враг…
— Что верно, то верно, — с горечью согласился Платон. — Вон, к примеру, ответь: какого подозрительного господина приводил ты недавно сюда, в наш дом, угощал обедом?
— Не господин, а знакомый.
— Не из белых ли офицеров?
После паузы, выдавшей его растерянность, Константин слишком уж насмешливо спросил:
— Поверил Антошке?
— Поверил! Антошка не то что ты!
— Нашел кому верить: нахальный дикарь, вообразивший себя Шерлоком Холмсом… Лезет везде, дурак дураком!
— Кто дурак, это будет видно. А только нюх у него комсомольский, чего нельзя сказать про тебя.
— А мне этот нюх не очень и нужен, — вновь обретая внешнее спокойствие, отрезал Константин. — Я не собака…
Отец не выдержал. Охваченный гневом, он тихо, но очень твердо сказал:
— Тебе наш большевистский дух, я вижу, и верно не по нутру. А нам не по нутру твой, отдающий тухлятиной. Чужой ты. Давно я слежу: чужой. А раз так, то тебе здесь не место. Уходи куда хочешь. Сейчас же…
— Так ему и надо, — шепотом сказал Антошка, когда Константин, сильно хлопнув дверью, вышел из дома, теперь уже навсегда. — А то ишь какой прыткий.
Легко приподнявшись на локте, он заглянул из-за подушки в окно. На тихой улице было светлее, чем в тесной каморке, где они спали теперь вместе с Савелием. Озаренное круглой луной, усыпанное крупными звездами мартовское небо не давало ночной темноте густеть на земле. Оно посылало вниз волны света, миллионы лучей от бесчисленных звезд, и все это за окном туманно светилось и колыхалось, возбуждая в душе ощущение тайны и красоты.
Впрочем, Антошку сейчас занимало больше другое: не раздумает ли братец уйти совсем? Возьмет да усядется на крыльце, чтобы выкурить папиросу. Успокоится и вернется домой. Костька — такой: ему на всех наплевать, лишь бы не прогадать самому. А мамка сразу обрадуется, уговорит отца, и тот размягчится… тогда как быть?
К счастью, братец не сел на ступеньку, не задержался возле крыльца, не закурил, а прямиком направился к двухэтажному дому напротив — к главному дому бывшего колбасника и торговца Филатыча, отобранному вол- советом и теперь заселенному разным людом.
— Так-с! — весело протянул Антошка. — Значит, к мамошке своей пошел, к Шурке Лисевич. Вот и добро, пускай у нее поживет…
Откинувшись на подушку, он с удовольствием сообщил Савелию:
— Ушел! Видать, насовсем…
Савелий вздохнул, промолчал.
Ему жалко было Платона. Хороший мужик. И умный, и справедливый. А вот, гляди ты, и у него со старшим сыном добра не вышло. Эх-ма! Кому худо без сыновей, без родни, кому с ними. Время такое: везде на разлом пошло…
— Что, дядя Савелий, вздыхаешь? Аль тебе плохо? Воды подать? — перебил его мысли парень.
— Не-е… ты спи. Не плохо мне. Просто так.
— Чего уж не плохо! — зевнув, посочувствовал Антошка. — Весь еле живой. Крепко отделал тебя «парикмахер»!
— Да уж…
— Так, может, подать?
— Не надо.
— Ну, если не надо, тогда будем спать, — снова, сладко зевнув, заключил Антошка и повернулся лицом к стене.
Минуту спустя он уже тихо посапывал. А Савелию не спалось.
«Что верно, то верно, крепко отделал меня варнак паликмахер! — устало раздумывал он, невольно прислушиваясь к тому, как расстроенный ссорой с сыном Платон кашляет и ворочается на скрипучей кровати в комнате возле кухни. — Москва, и верно, что бьет с носка, тетка Дарья предупреждала не зря. Не послушал ее, теперь вот лежи. Чалдон ты, чалдон и есть: первый же мазурик чуть в гроб не вогнал. Надо было мне послушаться Дарью и погодить. Ан приспичило: „Еду, и все!“ Вот и лежи теперь, подыхай…»
Ему в эти дни было худо. Ныли руки и ноги. Сосала тупая боль «внутрях» — в легких и в животе. Вся кровь, казалось, была больна, с трудом бежала по жилам. И так вот едва ли не две недели. С того самого несчастливого дня, когда он впервые решил отправиться, наконец, из поселка в Москву, за правдой, хотя, пока ехал сюда на крышах, простыл, пришлось после дороги с неделю отлеживаться в доброй семье Головиных. Дарья Васильевна тоже, как и Платона, отпаивала его земляничным горячим чаем, не давала вставать с топчана:
— Лежи и лежи! Иначе живым не встанешь!
Но когда он чуть-чуть отлежался, когда показалось, что больше лежать нельзя, не за этим ехал сюда из Мануйлова, худо не худо, а ехать надо, — он снова заторопился в Москву.
— Теперь мне все нипочем, — говорил он Дарье Васильевне в ответ на ее советы чуток еще подождать, оклематься, а уж коли и ехать, то быть в Москве начеку, случайным лицам не доверяться: «Москва, она бьет с носка!» — Мужик я давно ко всему привычный. Да и что с меня взять в той Москве? — отговаривался Савелий: уж очень в Москву тянуло.
— Нет, батюшка, не скажи! Теперь и это в цене, — Дарья Васильевна указывала на старенький полушубок Савелия. — А бывает, что оберут ни за что, а так, по дикости нашей. Так что уж погодил бы. Может, Антошка зачем поедет, проводит…
— Не в силах я боле ждать, — серьезно сказал, наконец, Савелий, решив в тот злосчастный день обязательно ехать к Ленину в Кремль.
После езды на крыше «сороконожки» пригородный поезд показался ему игрушкой. Ну тесно. Ну — тоже не топлено… а однако же как хорошо: меньше часа — и ты в Москве!
На деревянную платформу Казанского вокзала он вместе с толпой пассажиров вывалился из вагона распаренный, мятый, но хорошо взволнованный и довольный: вот и Москва. Доехал…
Вместе с толпой спешащих куда-то людей он вышел на небольшую площадь перед вокзалом. Здесь тоже сновали разные люди. Налево тянулась улица, и по ней пробежал трамвай. Бегунок уже знал, что этот поезд из двух вагончиков без всякого паровоза и есть трамвай. Сверху донизу обвешанный людьми, он скрипел, но бежал, и было удивительно, что бежит он сам по себе, неизвестно от чего: ни дыму, ни пару, а вот — бежит же!
Прямо перед выходом из вокзала высилась насыпь. В ней был проделан большой прогал, вроде ворот без воротин, туда как раз и ушел трамвай. Туда и люди идут толпой. Значит, и мне туда…
Опасливо озираясь, ловя заросшими седым волосом ушами каждый необычный звук, — а все эти звуки просто распирали уши, звенели в мозгу, — Савелий некоторое время зябко осматривался. А когда уже решил, что надо идти, кто-то сбоку негромко спросил:
— Чего, борода, стоишь?
Мужик от неожиданности вздрогнул. Но сразу нашелся и даже обрадовался: похоже, хотят помочь.
— Да вот… гляжу.
— Вижу, что не поешь и не пляшешь, — пошутил человек. — Видать, нездешний?
Человек был одет по понятиям Савелия совсем хорошо: в синюю сборчатую поддевку. Точь-в-точь как Мартемьян Износков. На голове — еще не старая каракулевая шапка. Какой-то не то мешок, не то короб в руках. И лицо веселое: стоит добрый человек с ухмылочкой, не гонит и не торопит. Надежный, видать, господин…
— Нездешний я, — доверчиво подтвердил Савелий. — Как мне теперь, господин хороший, до энтого Кремля дойти?
— Ха… ишь какой ты ходкий: сразу и в Кремль! Комиссаром, что ли, собрался стать?
Человек все шутил, ободряюще оглядывая Бегунка. Когда он говорил, из-под небольших светловатых усов поблескивал металлический желтый зуб.
— Ты бы вначале вымылся, что ли… да космы обстриг. А то ишь разлохматился. Такого в Кремль и не пустят.
Савелий смущенно помял жесткую, свалявшуюся бороду, давно не мытые, седоватые космы на голове. И в самом деле как зверь оброс. В поселке заняться этим забыл, да и не смог бы. А тут, видишь ты, надо…