Полный отчаяния и тоски, он донесся из-за стенки двора, из того самого угла, где Зина только что орудовала лопатой.
Девчонки удивленно остановились.
— Чего это? — спросила Клава с таким заинтересованным мирным видом, будто это не она секунду назад старательно царапала и щипала подругу. — Может, что с теткой Дарьей?
Не отвечая, Зина кинулась с тимохинского огорода к своей усадьбе. Клава — за ней. А навстречу им снова вырвался этот странный и страшный выкрик — не то чей-то зов на помощь, не то проклятие кому-то. Не крик, а вопль потрясенного до крайности человека.
Когда девчонки вбежали во двор и кинулись в тускло освещенный угол, к выкопанной Зиной, а потом прикрыв той от чужих глаз санями-розвальнями яме, — навстречу с земли поднялась знакомая фигура Филатыча.
Вытянув вперед до локтей обнаженные руки, испачканные землей, и будто призывая небо в свидетели, он мелкими шажками, спотыкаясь и пошатываясь, двинулся к раскрытым Зиной воротам в переулок и хрипло, потерянно забормотал:
— Все… теперь все… вот тебе на, Филатыч… ограбили… все у Филатыча… нет ничего… люди, вот люди… теперь ничего… кончено… все пропало… осталось туда… совсем…
Как слепой, не замечая девчонок, тычась вперед и тут же делая мелкий шажок назад, он медленно брел со двора и все бормотал, бормотал — отрывисто, хрипло и непонятно.
— Чего это он? — шепотом спросила Клава. — Видать, помешался? Намедни я тоже вот шла на станцию, а на базаре, — начала было она все так же шепотом, но Зина резко, со злостью дернула ее за рукав, и Клава обиженно замолчала.
Они пропустили Филатыча мимо себя, проследили за тем, как он вышел со двора в огород, с трудом перешагнул кем-то сломанную и полузатоптанную слегу, служившую условной границей между огородом Головиных и переулком, и медленно побрел вниз, на главную улицу поселка, продолжая свое глухое тоскливое бормотание.
До этого не было недели, чтобы Филатыч не появлялся под окнами своего бывшего дома с кирпичным полуподвалом, где и сейчас еще стояли чаны для выварки колбасы. Этим он как бы старался напомнить нынешним жильцам, что они тут временные, что истинный хозяин все еще он, Василий Филатыч Филатов, хотя недалеко отсюда, на той же улице, стояло два более солидных его двухэтажных дома, в одном из которых ему, одинокому старику, оставили небольшую комнату.
— Жил бы и не тужил… нет, ходит! — дивились Головины.
Притащится, встанет перед окнами на виду у всех и топчется, топчется возле крыльца, все что-то бормочет час или два. Коренастый, крупноголовый, оборванный, словно нищий, он то зябко переступал с ноги на ногу возле полуподвала и время от времени заглядывал через окошко внутрь, будто проверяя — целы ли там его чаны? То начинал воровато красться мимо крыльца в переулочек, к бревенчатой стене крытого двора, и долго всматривался сквозь неровные щели между тонкими бревнами в белесый полумрак, где совсем недавно держал корову и быстроногого рысака, известного всей округе. Еще и теперь его крупный нос улавливал идущие оттуда пряные запахи навоза, прелого сена, смазанных дегтем осей рессорного тарантаса. Он знал, что его совсем еще новенький тарантас и сейчас хранится в дальнем углу двора, защищенный тесовой крышей от непогоды: семье Головиных он ни к чему, Филатычу пока тоже. Только девчонка Зинка в последний свой детский год охотно играла на нем с подругой Кланькой в куклы под скрип добротных рессор…
— И чего он там во дворе высматривает? — удивлялась Дарья Васильевна, поглядывая в окно на нелепого старика. — Забыл, что ли, что у нас? Или просто к прежнему тянет, забыть про богатство свое не может?
Она выходила на высокое крылечко, участливо спрашивала:
— Что, Филатыч, глядишь? Аль чего ищешь? Я вроде все осмотрела, нет ничего такого. Ты — зря!
Тот, словно старая черепаха, опасливо втягивал голову в стоявший торчком воротник одежды, зло и растерянно бормотал:
— Чего я ищу… Ничего не ищу… ишь ты… Надо ей, что ищу… Не забыл, не ищу… чего забывать… Ничего не забыл. Чего? Воры, все воры… а я ничего… Ничего не ищу… Что было, все помню… Ишь ты: чего я ищу?! Надо вам знать об Филатыче… воры… чего ищу…
Всего три года назад Филатыч был почтенным и важным лицом в поселке. Едва ли не большинство рабочих семей были его смиренными должниками. С клином бородки под розовыми губами, толстощекий и полнотелый, богатый лавочник и трактирщик, он жил по-купечески широко. Своя колбасная, а в двухэтажном доме напротив — лавка «колониальных» товаров и самый крупный трактир в поселке.
Два многоквартирных дома на главной улице и небольшой трехкомнатный домик напротив — все это для него было тогда лишь началом уверенного восхождения к еще более крупному «делу». И не здесь, среди полуголодных рабочих завода и мелкого поселкового люда, а в близкой Москве, где он уже присмотрел подходящее помещение, нашел и надежного компаньона для предстоящего разворота. И вот — все рухнуло, ничего не осталось. Опустившийся, обнищавший, давно не стриженный и не бритый, одетый в полусгнившую ветошь, кое-как прилаженную на костлявом, одрябшем теле, он вел себя теперь как блаженненький. За ним на улице бегали скорые на обиды мальчишки, а взрослые, знавшие богача по прошлым годам, останавливались и молча смотрели вслед, удивляясь тому, как быстро «скис» всесильный Филатыч. Вон, стал и в самом деле блаженненьким, дурачком.
Когда кто-нибудь заговаривал с ним, он вместо ответа на шутливый или сочувственный вопрос сердито бормотал:
— Нет ничего… все взяли, все взяли… нет ничего… воры, все воры… бандиты кругом, бандиты… все взяли… нет ничего. Спасибо, спасибо: нет ничего… Филатыч — он нищий, он бедный… все взяли, нет ничего…
Это «нет-ничего» постепенно стало его обыденным прозвищем, и жители поселка вскоре привыкли к бывшему лавочнику, как к безобидному нищему, каких всюду теперь немало. Ходит оборванный, потерявший ум дурачок, бормочет незнамо что — вот, в общем, и все, что осталось от прежнего господина Филатова.
Только Головины не смогли до конца привыкнуть к этой его неизменной странности: почему и зачем он приходит к их дому? Два его двухэтажных-то лучше, богаче. С чего же топтаться под окнами именно этого, маленького, шарить грязными, скрюченными ревматизмом пальцами по сосновым бревнышкам, заглядывать сквозь щели во двор?
Неделю назад Дарья Васильевна из жалости к дурачку пригласила Филатыча в дом.
— Что будешь делать со старым? — оправдывалась она потом перед Антошкой и мужем. — Думала, пусть хоть напоследок подышит тем воздухом, которым когда- то ему дышалось. Нас от этого, думалось, не убудет, а старого — жалко. К тому же узнать, по правде сказать, хотелось: чего ему надо в нашем дворе?..
До старика в тот день не сразу дошло, что хозяйка известного в поселке рабочего-большевика предлагает ему войти по крылечку в дом. А когда наконец дошло, его как-то косо шатнуло. Он дрогнул, засуетился — молча кинулся на крыльцо.
Но в дом из сеней не пошел, а свернул на помост, откуда по внутреннему крыльцу был спуск в полутемный просторный двор, сытно пахнувший влажной землей, старыми хомутами, навозом и дегтем.
Спустился — и огляделся. Слева, в ближнем углу двора, насесты для кур. Справа — гнилая щепа на месте когда-то стоявших тут березовых да сосновых поленниц, сани. В дальнем правом углу — тарантас со стянутыми сыромятным ремнем и задранными кверху оглоблями. Видно, как был тут поставлен три года назад, так и стоит никому не нужный. А левый угол — пустой. Оттуда тянет до слез знакомым запахом сухого навоза. Там тоже все так, как было при рысаке и корове: ровная горка соломы в углу, а над ней, как лезвия острых сабель, снаружи воткнуты и торчат, касаясь земли, сверкающие полосы светлого апрельского солнца.
— Ну что, батюшка, доволен? Поглядел? — спросила Дарья Васильевна, жалостливо наблюдая за тем, как жадно вглядывается старик во все углы двора. Особенно в тот, где когда-то стоял рысак и где теперь лишь сор да несколько лохматых паутин видны в темноте. — Убедился, что все в порядке? Нам чужого не надо. Как было, так все и есть. Значит, ходить тебе сюда ни к чему. Дом все одно не твой. Теперь уж, батюшка, навсегда. Взгляни в последний раз и простись. Нечего зря свое сердце скрести, торчать под окошками. Понял?