Бабы приезжали для обмена с богатыми москвичами. Мужики — приглядеться к приезжим, послушать, поговорить и в конце концов выбрать себе такого, чтобы и сила была, и мастак по машинам и чтобы новости знал, какие там, в Центре. Словом, так, чтобы вышло все честь по чести: сколь заработает, столь и получит…
Ярмарка началась, как и всякая другая, прежде всего с торговли: на возах крестьян, приехавших встречать эшелон из окрестных селений, высились груды мешков с подсолнухами и мукой, бочонки с медом и салом, живые гуси, куры и поросята. И все это тут же рядом, не нужно никуда бежать: выменял да и сунул в вагон, на свое обжитое место. А то еще неизвестно, удастся ли потом, когда начнутся работы, заниматься обменом. Да и останется ли к тому часу что-нибудь на обмен? Лучше уж сразу — выменял, что можно, и больше об этом думушки нет…
Торговля шла весело, бойко. И чем шумнее она становилась, тем в более тяжелом, прямо-таки мучительном положении оказывались заводские музыканты: деспотический инженер Свибульский не позволял ни одному из оркестрантов «покинуть свой пост» и заняться обменом, как остальные.
— Время для личных дел у вас еще будет потом, когда мы начнем гастроли по деревням! — сказал он строго, посверкивая очками на длинном, слегка кривоватом носу. — А пока извольте работать. Да-да! — погрозил он капельмейстерской палочкой. — Я самым решительным образом требую выполнять свой долг. Дисциплина прежде всего!..
Бедные оркестранты молча, с горестной завистью поглядывали на то, как их знакомые и друзья спорят с прижимистыми бабами, а потом волокут к вагонам давно не виданное добро, и час за часом уныло дули в медные трубы, бренчали струнами балалаек и мандолин, гулко били по тугим бокам большого барабана, чтобы сбежавшиеся со всего городка девчонки крутились с парнями из эшелона в вальсах и других любимых танцах тех лет.
Оживление на привокзальной площади с каждым часом лишь нарастало. Но большинство мужиков приехало сюда вовсе не ради веселой ярмарки и обмена. Пусть этим займутся бабы. Они ведь какое племя? Ей, бабе, считай, пятьдесят, а то и больше, внуки, а то и правнуки есть, так нет же: едва где увидит цветастую тряпку или красивую ожерелку, так батюшки ты мои… все позабыла, только продай!
Ну и пускай их, тех баб. У мужика — дела поважнее.
И каждый из них, приехавший в городок верст за сорок, а то и больше, прибыл сюда не ради каких-то тряпок: стоя ли возле своей телеги, прохаживаясь ли по многолюдной пристанционной площади, заглядывая ли в вагоны, в которых приехали москвичи, каждый из мужиков прежде всего тайком и впрямую приглядывался к приезжим: «Чем они дышат, эти самые люди, о коих уполномоченные из уезда еще загодя сказывали больно уж хорошо? Добро бы, коль так. Однако пока торопиться не будем. Тут как бы не промахнуться. Хм… пожалуй, вот этого я бы взял: видать — работящий. А этого нет — жидковат».
«Девчонки-то здесь к чему? Да и бабы тоже: хватает своих».
«А этот вон, в шляпе… умора! Видать, из бывших господ…»
Нельзя сказать, чтобы все москвичи так сразу и понравились крестьянам. Скорее — наоборот. Суетливость, с которой многие старались поменять стираные, реже — новые, чаще — перешитые для обмена рубахи, штаны, кофточки, платки, сапоги, полушалки, а барыни побогаче — те прямо-таки царские туфельки, ожерелья, колечки, женское белье из тончайшего шелка, от чего нельзя глаз отвести, и не будь мужика — любая из баб отдала бы за них до последнего всю телегу, пешком бы домой пошла и все примеряла бы по дороге, все любовалась бы каждой вещью… эта несолидная суетливость явно изголодавшихся приезжих вначале показалась крестьянам — сытым, устойчиво живущим на щедро родящей просторной земле, привыкшим к степенной сдержанности, — она показалась им несолидной и неприятной. Конечно, голодных можно понять. А все же…
Поздними вечерами и ночью, когда суета замирала, гасли костры возле вагонов и большая часть приехавших забиралась на свои нары, когда возбужденные ярмаркой бабы все еще потихоньку бегали друг к другу от воза к возу: «Что наменяла? Ну, покажи!» — «Темно уж… а ты?» — «Ой, бабоньки, что мне одна ихняя барышня принесла», а мужики обрывали их: «Да хватит вам, дня, что ли, нету? Завтра наговоритесь…» И к самим мужикам сон не шел, и в эти тихие поздние часы возле телег с задранными оглоблями, с привязанными к задкам лошадьми, сочно хрупающими овес и сено, — в эти часы начиналась другая жизнь. Жизнь прикидок и размышлений. Откровенных бесед и споров.
— Да-а, — неопределенно начинал какой-нибудь из мужиков, свертывая очередную махорочную «бонбу». — Вот, значит, оно и так.
— Чего уж, само собой! — отвечали ему. — Вестимо…
— Приехали, значит?
— Ага…
— Вагоны, какие с машинами, поглядел? Цельных три около паровоза. Машинист сказывал, что в них всего чего хоть…
— Так ить Кузьмин с Большаковым распределили уже все допрежь, кому что.
— А все ж таки поглядеть бы.
— И то…
— Ну, а как они, пролетаи-то! Кого из них для себя приглядел?
— Чего приглядел я? Разно….
— Верно, что разно. Однако же с первости не суди. Голодны, чего с них взять?
— Один менял с моей бабой штаны да рубаху, только раз и надеть. Незавидный такой, один рыжий ус короче другого, будто обгрызен. И сам из себя не свой. «Город кончился, говорит. Помират, мол, с голоду город. Вот, говорит, спускаю с себя последнее. Теперь, сказывает, Расее вряд ли подняться из той разрухи, куды там!» А сам все торгуется, гоношится, хватат то да се, а всего-то штаны с рубахой, и те вот-вот поползут…
— Про то, сват, и речь: оттуда приехали, из голодной Расеи. Там у них знашь как люто!
— Тоже и мой, который менялся. Я ему про Москву, как, мол, там? Про машины, какие в вагонах, а он мне: «Черт их мне, те машины? Главное подкормиться, домой привезти. Пропадай она пропадом, ваша Сибирь!»
— Верно, такие есть. Но больше не этих, а вроде как большаков. Я вот с одним нарочно схлестнулся: «Мол, довели большаки Расею!» А он чуть подумал, прикурил от моей, сурьезно так говорит: «Плохо, конечно. Да рази в том наша, рабочих, вина, дорогой товарищ? Война разорила вконец, буржуи терзают со всех сторон. Однако это скоро закончится, говорит. И ваше крестьянское дело, мол, тоже пойдет на поправку. Вон мы к вам на помощь явились. Эно отколь. Ваш инструмент, значит, в полный порядочек приведем ото всей души. А вернемся домой с добрым хлебушком — и зачнем поднимать завод. В целом подъем России вверх совершать зачнем. А то, что обмен идет вроде как на базаре, об том, мужик, не суди: такой уж момент. Последние, мол, рубахи с себя снимаем. Город, конечно, изголодался. Детишки мрут. Жены досиня отощали. А у вас, я гляжу, говорит, тут полная сытость. Поэтому, говорит, помочь нам надо, крестьяне! Помрем — опять вас Колчак с беляками живыми зачнут глодать. А выживем, укрепимся, машины станем в количестве выпускать, керосин добывать, спички делать… а как же? Власть теперь наша, рабочая да крестьянская, говорит. Неужели ее не поддержите, мужики?»
— Это и мой сказал!
— Мой тоже. «Чай, мы, говорит, совместно страдали при Николашке, совместно против германца бились, совместно помещиков да буржуев спихнули, совместно и жить будто братья будем. Вы, говорит, в деревне, мы — в городе — сообща пойдем до мирового полного поворота. Власть теперь наша, мол, общая. Делить нам друг с другом нечего. А земли у вас эно сколь! Вы — хлеб городам, мы — все другое. Главное, говорит, чтобы нам не мешали буржуйские страны. А также контра внутрях: лезет, мол, нечисть из всех углов, успевай отбиваться…»
— Да уж… чего там!
— Есть, конечно, и среди них, какие послабже. Однако же в целом, ух, спайка у их… железо!
— Одно только то возьми, что меж нами экие тыщи верст, а взяли да и явились цельным заводом!
— Будто полк: со знаменем да оркестром. У всех одно дело, одна задумка…
— С каждым начальством могут вполне столковаться: надо — и все!
— Потому он и называется — класс…