Он снисходит до рассказа о Патагонии, если уж его об этом просят. Вдохновляясь, он ненадолго задумывается, нахмурясь, оглядывается вокруг и потом начинает повествовать сладким голосом, молоть всяческую чепуху. «Огромные океанские волны-кони обрушиваются тяжелой артиллерией на побережье земли Дезоляции [47]. Крупные, как домашние гуси, птицы батальонами обрушиваются с утесов на море, гуанайес [48]оглушительно хлопают крыльями. Киты среди скал садятся на мель с разинутой пастью, которая могла бы проглотить целую барку, а может быть, и две. Стаи стервятников с пунцовыми головами взмывают в небо, заставляя свет померкнуть. Патагонские охотники забивают кондоров ударами палок, когда те так нажираются бараньим мясом, бросаемым им в качестве приманки, что не могут больше взлететь, а гуанако [49]они отлавливают, набрасывая им на ноги болеадорас [50]. Арауканские мясные бараны не поддаются одомашниванию, а глаза их светятся странным блеском».
Синьоры слушают его и смеются, когда он рассказывает об индейских женщинах, но Энрико удивляется больше них, когда слышит собственный голос, никогда не применяемые им высокие и противные тона. То, что он говорит, не имеет ничего общего с его лачугой, его лошадьми и его коровами. Он рассказывает о вещах, никогда не виданных и никогда не случавшихся, по крайней мере с ним, он лишь читал о них в романах Сальгари или Карла Мая. Да он и никогда не был в тех далеких южных краях, оставаясь на севере Патагонии. Но по-иному и нельзя, слова могут быть лишь отзвуком других слов, а вовсе не отражать жизнь. А его жизнь бесцветна как вода, но время от времени следует становиться компанейским человеком.
Он хвастается, что открыл нефтяное месторождение и не разгласил тайны, оставив его неразработанным, так по крайней мере в мире будет меньше грязи. Оно должно находиться неподалеку от Лос-Сезареса, таинственного города, полного золота и бриллиантов, который невозможно отыскать среди пустынь и ущелий Патагонии, его последним правителем был индейский мятежник Габриэль Кондорканки, Тупак Амару II. Энрико нравится имперское имя города, звучащее золото пустых слов, но ему грустно, что происходит оно не от его цезарского величества, как об этом повествует легенда, а от простого моряка по имени Франсиско Сезар.
Однако и там испанское солнце закатилось за растрескавшуюся и проржавевшую скалу. Лос-Сезарес было сказкой о Пуэрто-дель-Хамбре [51], городе голода, печали и одиночества, который Сармьенто основал в честь Филиппа II и Испании, королевы морей, чтобы потом, раненым, в лихорадке достичь Магелланова пролива. Там он был выслежен и загнан Дрейком, как матерый волк собаками, в щель, образованную водами двух встречающихся океанов, между двумя ощерившимися гвоздями досками. Последний испанец из Пуэрто-дель-Хамбре был в конце концов взят англичанами на корабль «Дилайт» [52], после того как прожил шесть лет в одиночестве в опустевшем городе среди разлагавшихся мертвецов, у замолчавшей церкви и задранной в небо виселицы посреди горстей жемчуга, высыпанного жителями на землю, когда те осознали, что возврата на родину не будет.
Это бездарно разрушенное имперское величие заслуживало имени цезарей и мистерии города спрятанного золота. Его нефтяное месторождение тоже было царским, поэтому он и оставил его там, исчезнувшим и позабытым. Но того города среди гор просто-напросто не существует, и название его — случайное, простое совпадение. Так нога, раздавливающая раковину, обнажает пустоту ее содержимого и царящее там безмолвие.
Слово миф означает рассказ, но мифы молчат. Издалека кажется, что ты слышишь их голос, рассказывающий сказочные истории, но как только приблизишься, голос исчезает, может быть, это всего лишь ветер, пролетавший среди древних камней, а теперь исчез и он. Болтать — удел филологов, которые растолковывают сгинувшие истории и это безмолвие. Комментаторы мифов создают целые романы о том, чего не существует в природе, сдабривая их пустой болтовней. Энрико не признавал никаких романов за исключением романов Толстого, все они представляют собой жонглирование словами, что годится лишь для развлечения во время застольных бесед, а вовсе не для того, чтобы быть написанными и прочитанными.
Это прежде всего женщины побуждали его предаваться пустопорожней болтовне, какое-то время можно стерпеть, но потом от нее быстро устаешь. До тех пор пока их голубые глаза и их модные наряды нравятся, хорошо. Он ни в ком не нуждается, тем более в какой-либо женщине, но если какая-то из них настаивает на близости, он охотно поддается. Там есть Инге, австрийская журналистка с длинными ногами и хищным ртом, или же Виолетта, мягкая и капризная как луна синьора, она происходит из семьи триестинских предпринимателей и заставляет его исключительным образом оценить некоторые компетенции риторики, шелковые чулки, элегантные сандалии, надушенный платок.
Энрико открывает в себе неизвестное качество, оказывается, он может хорошо управляться со всеми этими комедиями и притворствами, что прилепляются к тебе во время подобных связей, как мухи к клейкой ленте, у него никогда не было любовной связи, да он толком и не знает, что это такое. Он спит с Ингой либо Виолеттой одно, может быть, два лета, но каждый раз так, как бы случайно или как будто это дело столь поверхностное, что не влечет за собой никаких осложнений. Ему не нужно было ничего отрубать, они сами рано или поздно все прекращали, с досадой, но не горюя. Он пытается изобразить необходимую меланхолию, а потом с облегченной душой выходит в море на своей барке, проводя там весь день в безмолвии и спокойствии.
Барка зовется «Майя», она небольшая, всего три метра в длину, но и этого достаточно, чтобы выйти на морской простор под белым парусом. Часто в полуденный час ослепительно сверкающий парус «Майи» трепещет в воздухе, отражаясь в воде, — последний покров, скрывающий обнаженную суть вещей, может быть, он и сам является их обнаженной сутью. Скользящий по морю парус сливается с чертой горизонта и пропадает в безбрежной молочной голубизне, лето уходит, чтобы вновь вернуться, время округляется, как стекло в воде.
Он не говорит о Карло с другими женщинами, иногда только с Лини в Гориции.
Эта связь тоже не любовная, Лини попросту всегда под рукой. В тридцать первом году злокачественная лихорадка, прозванная легочной чумой, сразила его брата Карло, любимчика матери, который дважды участвовал в сражениях в Первую мировую войну, под Подгорой как солдат австрийской армии и под Саботино как итальянский солдат, после того как перешел на другую сторону. Брат скончался в Гориции, а чуть позже умерла и сестра Ортенсия. Ухаживавший за больной сестрой Энрико, вернувшись с ее похорон, сам свалился в постель с высочайшей температурой в доме Лини, которая не боялась заразиться.
Все, не исключая Янеса, уже считали его погибшим, но Энрико знал, как надо поступить. Кровопускание, что устраивал он лошадям в Патагонии. Он почти обескровил себя, какое это облегчение — чувствовать, как от тебя уходит часть тебя самого, столько бесполезных, излишних отбросов, он напивался граппой до бесчувствия и потери сознания и, уже ничего больше не понимая, продолжал время от времени делать глоток из бутылки. Спустя несколько дней он уже мог различать цвет стен, видеть стол и стулья, слабость, разлитая повсюду в теле, стала мягкой и приятной.
Лини заботилась о том, чтобы его никто не тревожил, но в один из дней, решительно отстранив ее, старая синьора, заявившая, что она мать Карло, вошла в комнату Энрико. Темные глаза, глаза Карло и Паулы, горькая складка вокруг рта… Уходя, она оставила на комоде флорентийскую лампаду с высокой ножкой и двумя горловинами. Это лампада Карло, та, что погасла от избытка перелившегося через край масла. Синьора вышла, Лини, провожавшая ее до порога, краем глаза увидела лампаду и то, как Энрико, опираясь на подушки, внимательно ее разглядывает.