Так познакомился Баоса с Ильей Колычевым и его сыном Митрофаном. Баоса поднял на ноги Колычева, он вылечил его, выходил. С тех пор прошло много лет, мальчики стали мужчинами. Баоса подружился с Колычевыми, рыбачил с ними и охотился, но до сих пор не научился разговаривать на их языке. Пиапон выучился говорить по-русски, а Митрофан по-нанайски довольно бойко рассуждает о погоде, о рыбной ловле, об охоте, одним словом, все говорят, а Баоса один безнадежно отстал…
— Отец твой говорит, я не постарел, — улыбнулся Баоса, — а на тебя, Митропан, он не смотрит, что ли? Твоя кучерявая борода до пупа достала.
— Достала, достала, — смеялся добродушный Митрофан.
Низкорослый, чуть выше Ганги, Феофан Митрич Ворошилин, самый зажиточный после торговца Салова хозяин в селе Малмыж, уцепившись за рукав халата Холгитона, сыпал такой скороговоркой, что переводчику приходилось одергивать его.
— Медленно говори, медленно! — покрикивал Холгитон. — Чево тебе торопи, лось убегай, что ли? Чево сказал? — И тут же он переводил его слова сородичам: — А-я-я, как быстро этот лоча говорит, слышите, да? За его языком на лыжах не угонишься. Он спрашивает, почему не хотим свои имена менять на русские? Я ему говорю, твой поп даже рыбу ловить не умеет, ни одного даже бурундука в жизни не добыл, чему он нас может научить?
— Нас крестили, русские имена дали, да мы забыли их.
— Оттого что крестили нас, не стало больше мяса и рыбы.
— Нравится ему креститься — пусть крестится!
— Я ему говорю то же, а он говорит, гольды все русские фамилии, имена должны носить, поп медные кресты на шею повесит.
— Он сам своим коровам медные колокольчики повесил, я видел, — сказал Ганга.
— Не слушайте этого русского, — недовольно заговорил Гаодага Тумали. — Поп приедет, мы сделаем вид, что слушаем его молитвы, креститься будем, потом забудем — и все. Так было, так и дальше будем делать. Только верить не будем, иначе нас русскими сделает: землю копать, коров держать и траву косить заставит. Тебе, Холгитон, и тебе, Ганга, нравится их жизнь — можете кресты носить, а я не хочу, я охотиться буду и рыбачить буду.
— Правильно.
— Он просто спрашивает, чего ты, Гаодага, сердишься? — вступился за Ворошилина Холгитон. — Я тоже не хочу в земле рыться, чего меня задеваешь?
— Чего, чего вы разругались? — встревожился Ворошилин, его быстрые глазки в один миг обежали по всем лицам, не останавливаясь ни на одном.
— Тебе про попа говори, люди попа не хочу, понял? — ответил Холгитон. — Креста не хочу, корова не хочу.
— Что ты, что ты говоришь? Ты нашу веру не оскорбляй, антихрист.
— А ты к ним не приставай, — прогудел Илья Колычев. — У них своя вера, у тебя — своя. Не трожь их.
— Ты мне не указ, Илья, я что хочу, то и говорю. Может, я их в нашу христианскую веру хочу обратить? Они без бога живут, без веры.
— Пусть живут. Их крестили, русские имена дали, чего ты еще от них хочешь?
Баоса открыл дверь фанзы, перешагнул порог, за ним вошли гости и свои, няргинцы.
Гости рассаживались на нарах. Ворошилину предложили сесть возле вытесанного из камня бурхана — дюли, но он, опасливо взглянув на каменного человечка, пересел на край пар, ближе к дверям.
— Тебе не боись, он смирный люди, кусатса нет, ночью голова не лезет, сон не показывает, — говорил Холгитон, посмеиваясь, пересаживаясь на край нар вслед за Ворошилиным. — Он дом караулит. Понимай?
Баоса распорядился, чтобы женщины приготовили богатый ужин, не жалели ни крупы, ни фасоли: в гости к нему пришли его друзья, он должен их сытно накормить, напоить.
Он сел на слое место и начал через Митрофана расспрашивать о здоровье Ильи, о новостях в русском селе Малмыж, о житье знакомых, потом рассказал о женитьбе Улуски на Агоаке, похвастался молодым зятем. Краем глаз он следил за женщинами; те столпились возле очага и о чем-то перешептывались, боязливо поглядывая на главу большого дома, наконец, решившись, направили к нему Ойту.
— Дедушка, мама говорит, нечего варить, — заявил мальчик.
— Что же это, амбары опустели? — усмехнулся Баоса.
— Не знаю, мама не идет в амбар, тебя зовет.
Баоса зло сверкнул глазами, сдерживая себя при гостях, медленно слез с нар и подошел к женщинам.
— Чего медлите? Гости голодные, а они стоят тут. Почему не начинаете варить?
— Крупа, фасоль — все в амбаре… — начала Майда.
— Чего рассказываешь, сам знаю. Почему не идете в амбар, хотите, чтобы я сам сходил?
— Как идти, сука ощенилась…
— Что?! Сука? — Баоса выбежал на улицу, прошел за фанзу, где стоял сложенный шатром плавник, приготовленный на дрова. Внутри шатра, на пучке сухой травы, свернувшись в клубок, лежала черная сука с белым ошейником густой шерсти и длинным языком лизала лоснившиеся спинки и бока тупомордых, большеголовых щенят.
— Ах ты, погань! Ах ты… не могла, проклятая, чуть припозднить! — Баоса от злости пнул ни в чем не виновную суку и вышел из шатра. Тут стояла Майда, виновато опустив голову. — Ты тоже хороша, не могла занести домой немного крупы и фасоли!
— Да откуда я знала, что она сегодня ощенится. Да и гостей я не ждала. Что же делать?
Баоса сам не знал, что делать. В амбаре, где хранилось продовольствие, по углам стояли сундуки с таежным снаряжением, одеждами, которые охотники надевали только в тайге, к которым не могли прикасаться женские руки, женщин вообще близко к амбару не допускали, если у них были месячные. Закон отаеживания охотничьего снаряжения не разрешал в течение трех дней открывать амбары и выносить оттуда что-либо, если у кого ощенится сука или в какой фанзе появится покойник. Откроешь амбар — и охотничье счастье упустишь, зимой все звери будут стороной обходить.
— Что же делать? — повторила Майда.
— Не спрашивала соседей, может, у кого дома какая крупа хранится?
— Ходила, спрашивала, крупа у всех в амбаре.
«Какой же ты хозяин большого дома! — стыдил себя Баоса. — Гостей дорогих, друзей своих голодными уложишь спать. Нет, никогда у Баосы гости не ложились с пустыми желудками. Древние мудрецы говорили, можно пол амбара прорубить и руками достать необходимое. Жалко, пол амбара почти новый, год назад только настелили».
— Принеси из оморочки мой топорик, — попросил Баоса.
Когда Майда вернулась с топором, он с ее помощью определил место, где находились продукты, и начал вырубать дощатый пол, потом, не засовывая голову в пролом, достал пудовый мешочек крупы, фасоли, связку копченого мяса, круглый жбанчик с рыбьим жиром и немного водки. Заколотив дощечками дыру, Баоса вернулся в фанзу. В его отсутствие Пиапон и Полокто поддерживали разговор с Колычевыми, а Ворошилин, собрав вокруг себя няргинцев, уговаривал их подрядиться заготовлять дрова.
— Пилы я дам, топоры тоже мои, платить буду щедро, ей-богу, не поскуплюсь, — тараторил он бабьим голосом.
— Не торопи, понимай тебя не могу, — одергивал его Холгитон и обращался к сородичам: — Хороший он человек, слово свое всегда держит, скажет, столько плачу — и заплатит. Спросите у Ганги. Верно, Ганга? Он и водкой поит иногда.
— Ну что? Решились, мужики? Платить буду хорошо, ей-богу, не поскуплюсь, водочки выставлю. — Зеленые кошачьи глаза Ворошилииа прыгали от одного человека к другому. — Чтобы все правильно, без оммана было, бумагу можем составить. Вот бумага, а вот этой штукой будем писать.
— Что он хочет писать?
— Смотри ты, русские тоже долги записывают.
— Какие долги? Мы ему ничего не должны.
— Холгитон с Гангой одни ему работали, пусть им пишет.
— Примак Улуска тоже траву ему косил.
— Улуска, эй, Улуска!
— Не долг он пишет, чего испугались? — повысил голос Холгитон. — Когда он на бумаге запишет, все ему станет ясней, поняли?
— А сейчас ему чего неясно?
Холгитон замялся, он сам не знал, что Ворошилин собирался писать на бумаге, и объяснения его не разобрал.
«Может, мы с Гангой и правда у него в долгу?» — со страхом подумал он.