Народ стал расходиться: женщины — укладывать детей, молодые охотники — чтобы отоспаться перед рыбной ловлей или охотой по насту; остались только старики, старухи и близкие родственники. Токто с Потой не отоспались за день и тоже ушли домой.
«Опять этот злой дух, — думал Токто, лежа в постели. — Теперь он еще злее, чем прежде, теперь он знает, что на него охотились, как на белку. Великого шамана надо было призвать на помощь. Хулусэнский шаман смог бы с ним справиться. Неужели он не пощадит Годо и Молкочо?»
— Дочь наша уже аукает, — шептала рядом Оба. — Ты но видел, как она улыбается? Не веришь? Улыбается, очень хорошо улыбается. Я сон видела, кажется, у нас еще будет ребенок.
Токто обнял жену.
— Видела двух лебедей, говорят, это хорошо, дети ко мне возвращаются.
«Женщина всегда остается женщиной, — думал Токто. — Умерли люди большого дома, злой дух угрожает, а она только о себе думает, радуется своему счастью».
— Идари совсем отяжелела, — продолжала, все больше вдохновляясь, Оба. — Скоро роды. Раньше я думала, у ней дочь будет. Теперь вижу, сын появится.
— И ты мне родишь сына, — прошептал Токто.
— Обязательно рожу, сон я видела верный.
Оба развеяла тревожные мысли Токто, и он уснул спокойным глубоким сном.
Ночью небо затянуло тугой черной тучей, и к утру повалил снег, поднялся ветер. К полудню ветер усилился, и замела пурга, как зимой. Женщины запасались водой, мужчины помогали им, готовили дрова.
— Что же это такое, в апреле зимняя пурга поднялась? — удивлялись полоканцы.
А из фанзы в фанзу ползли тревожные слухи:
— Гокчоа совсем плох…
— В большом доме Пэсу еще трое детей заболели. Молкочо плохо, а Годо чувствует себя хорошо, только на теле и на лице появилась сыпь…
— У Дарако заболела жена.
— Старик Донда занемог. Ему-то пора…
— А двое внуков его пластом лежат.
— Да что же это такое? Неужели злой дух семьи Пэсу разозлился на все стойбище?
— Люди, что будет со стойбищем?
Пурга выла; стонала за тонкими стенами фанз, скребла по травяным крышам, а людям казалось, что это рвется в их жилище злой дух. Люди оставляли фанзы и шли в соседние большие дома и устраивали гонение злого духа. По всему стойбищу несся истошный, полный страха многоголосый человеческий крик:
— Га! Га-а! Га! Га-а-а! — И, словно продолжая этот крик, на улице выли голодные собаки.
В большом доме Пэсу было полно людей. Старушка Кисоакта, почерневшая от горя, ослабевшая от изнуряющего плача, все еще не приняла решения — устраивать похороны мужа и старшего сына или отложить до лета.
Три дня бесновалась пурга, и на четвертый день утром наступила зимняя тишина при ярком весеннем солнце. Но недолго держалась эта тишина. Только поднялось солнце на сажень над сопками, как тишину разрезали женские голоса, горестные, сжимавшие сердце: «Гокчоа умер!», «Годо умер!», «Старик Донда умирает!..»
Стойбище зашевелилось, закопошилось — все здоровые полоканцы пошли навестить родных умерших, пособолезновать им. Пота с Токто готовили усыпальню для Годо. Оба, обняв Кисоакту, плакала перед очагом.
Годо положили на усыпальню из школьных палок. Прикрыли страшно вздувшееся, в язвах лицо белым лоскутком. А рядом на соседней наре бредил Молкочо, за ним кашляли и плакали четверо детей и жена Годо.
— Ага, что же это такое? Что такое? — у Поты по лицу текли слезы.
— Не знаю, ничего не знаю, — шепотом ответил Токто.
— Смотри, у всех больных сыпь, ведь отец Годо сказал, что это человеческая смерть…
— Он знал, что злой дух будет мстить…
Из нестройных женских причитаний выделялся охрипший, ослабевший голос Кисоакты:
— На кого вы оставляете нас? На кого, дети мои? Кормильцы наши, не уходите, не оставляйте нас! Мы все с голоду умрем без вас, мы от жажды умрем, плача по вас. — И вдруг зазвеневшим голосом она закричала: — Ах ты, поганый злой дух, не боюсь я тебя, не боюсь! Мне и так умереть, не боюсь я тебя. Убей меня, съешь меня, только оставь моих детей, оставь внуков моих! Съешь меня, подавись моими костями!
Уложив Годо в усыпальню, мужчины стали совещаться — как похоронить усопших. Решили закопать в землю, но кто-то спросил, чем мужчины собираются рыть мерзлую землю; подсчитали инструменты — в стойбище нашлась только одна лопата да топоры.
— Кэрэн придется строить, — предложил кто-то неуверенно.
— Придется, — согласился другой.
— Это сколько кэрэнов потребуется? — спросил Токто.
— На каждый род, Ходжерам, Киле…
Два дня все мужчины Полокана строили две родовые усыпальни. Пока шло строительство усыпальни для Ходжеров и Киле, умер старик Донда Бельды, при смерти были люди из родов Заксор, Тумали, слегли четверо строителей, заболели Чонгиаки Ходжер и старушка Кисоакта.
Болезнь не миновала и дом Токто — заболела Оба.
Наступили страшные дни. В Полокане уже не находилось фанзы, где бы не оплакивали умершего, не было землянки, где бы кто-нибудь не лежал при смерти. Днем и ночью Полокан стонал, кашлял, разрывался от душераздирающего плача женщин и детей.
Токто, Пота и Дарако втроем достроили третью усыпальню. Первая усыпальня была уже переполнена, туда укладывали всех усопших, не считаясь с родами. В третью усыпальню положили Молкочо, он был отделен от Годо, племянника и сына, но на это уже никто не обращал внимания.
Однажды прибежал к Токто единственный здоровый в семье Чонгиаки внук и попросил навестить деда. Старик лежал на нарах ногами к дверям. Он был неузнаваем: лицо опухло, вздулось пузырями, будто на лицо надели маску из белой глины; веки неприятно краснели на белой маске.
— Приготовился уходить, — прошамкал Чонгиаки, — лежу ногами к дверям… некому за мной… вот позвал тебя… услышал, ты единственный здоровый…
— Пота еще на ногах, Дарако ходит, — сказал Токто, чувствуя себя бесконечно усталым и завидуя всем уходящим так спокойно из этой наполненной горем жизни… Токто физически и духовно ослаб, глядя на умирающих, участвуя на похоронах.
— Думал попросить… похоронить меня… — продолжал старик, — теперь не надо. Токто… я тебя любил… как сына, ты храбрый человек…
Чонгиаки замолчал, потом, собрав силы, снова заговорил:
— Уходи. Уходи из стойбища… Сейчас же беги… Я давно чувствовал… будет горе… Поту приютил… он жену слишком часто обнимал, на руках носил… Ты, говорят… на Амуре всех наших на грешном месте поселил… В злого духа промазал Пота… Все плохо… это вызвало галанко… [65]Беги, нэку…
Старик закашлял. Токто подал ему воды.
— Умираю… перед смертью обо всем думал… о тебе думал… о торговце думал… долг ему не отдал. Стыдно… На прощанье говорить хочется… Но ты уходи…
Токто никогда не плакал, как стал охотником, но теперь сдали его нервы: из глаз выпали две светлые слезинки. Он тихо вышел из пахнущего мертвечиной дома Чонгиаки и побежал домой. Пробегая мимо фанзы, он услышал собачью драку, заглянул в открытую дверь и замер от ужаса — три собаки дрались на нарах, где лежал еще теплый труп. Токто выхватил толстую палку и ударил по голове собаку, убил ее, ударил вторую, третья успела выскользнуть в дверь. Токто закрыл дверь, подпер палкой и побежал дальше.
«Галанко! Да, это галанко! Это то, о чем рассказывали старики, — погибает все стойбище. Полокана больше нет! Бежать, надо немедленно бежать».
В землянке плакал ребенок, стонала Оба, испуганные, убитые горем Кэкэчэ и Идари сидели, прижавшись друг другу, и качали люльку.
— Где Пота? — спросил Токто.
— Дарако свалился, у него он, — ответила Идари.
Токто подошел к Обе, сел возле нее. Оба перестала стонать, взглянула красными глазами на мужа. У Токто сжалось сердце, перед ним лежала уродливая, страшная женщина. Неужели это милая, ласковая Оба? Неужели это та Оба, которую он обнимал, которая шептала ему нежные слова?
— Не смотри на меня, — прошептала женщина, ело шевеля губами.
— Оба, Чонгиаки советует нам бежать, — сказал Токто.
— Правильно советует… бежать надо…