Белое морозное солнце било в глаза, заливало чистый нетронутый снег, желтые колеи на немощеной дороге, деревья с пухлыми нарядными от снега ветками, двухэтажные домики с салатными и кремовыми фасадами в мокрых пятнах; пахло печным дымом, угольной пылью. У низенького деревянного забора закутанная в платок старуха высыпала из ржавого ведра жужелицу. Когда Нина проходила мимо, она разогнулась, заслонившись от солнца ладонью, посмотрела ей вслед… Наверно, тут все друг друга знают, подумала Нина и пожалела, что не познакомилась с этим то ли городом, то ли поселком, а. это ведь родина ее сына…
Возле станции стояла лошадь, впряженная в бочку на колесах, она потряхивала головой и печально смотрела из-под белых от инея ресниц; у ее ног скакали воробьи, рыжая собака растерянно бегала вдоль длинного приземистого здания, старик в железнодорожной шинели зачем-то бил в медный колокол, висевший на кронштейне, пятился задом одинокий паровоз, окутанный белым облаком пара, холодно блестели убегающие вдаль рельсы.
Распахнулись двери станции, облако тепла вывалилось оттуда, и в нем — крикливые усталые женщины, замученные дети, мужчины с чемоданами, кошелками, перетянутыми веревкой корзинами; ругань, плач, крики взорвали тишину, рыжая собака боком отскочила от толпы, лошадь испуганно переступила ногами, вспорхнули и улетели воробьи.
Нина испуганно подумала, что и ей опять придется нырнуть в эту крикливую суету, но она вспомнила, что ведь есть сын, и про Москву, куда они скоро вернутся, и сразу стало легче. Что бы ни случилось, куда бы ни забросила теперь судьба, она знала, что их двое и им есть куда вернуться. Если все время помнить об этом, то ничего не страшно, все можно перетерпеть. Она думала сейчас о Льве Михайловиче, о том старике с девочкой, о кричавшей старухе, обо всех, кого видела на городских вокзалах, — им-то некуда вернуться сейчас, но и они, узнав о Москве — что она в безопасности, — сумеют все перетерпеть, потому что и у них теперь есть надежда.
Она поправила на плечах лямки мешка, удобнее перехватила ребенка и, обогнув здание станции и толпу, ожидающую поезда, пошла к «барахолке».
Маленький толкучий рынок оказался, как и объясняла Фрося, сразу за станцией; по истоптанному черному снегу слонялись люди, желающие продать у кого что было: валенки, платки, стеганые телогрейки, зажигалки, старые фланелевые костюмы… На укрытых клеенками табуретках, выстроенных в один ряд, дымилась вареная картошка, горкой возвышалась в мисках квашеная капуста, пупырчатые соленые огурцы, россыпью лежали розовые головки лука… Здесь, в «съестном» ряду, где пахло укропом и смородинным листом, дешевле десяти рублей ничего не продавалось: горка картошки — десятка, стакан пшена- десятка, коробка спичек — десятка… На импровизированном прилавке — доска на двух больших камнях ~ укутанные в тяжелые шали старухи торговали подсолнечными и тыквенными семечками, Нина подошла, приценилась, но покупать ничего не стала, просто надо было привалить ненадолго свою ношу к прилавку, дать отдых онемевшим рукам.
Она все никак не решалась вытащить комбинацию, было непривычно и стыдно стоять в роли торговки, к той же она не знала, сколько просить за свой товар, ничего похожего здесь не продавали и узнать цену она не могла.
Все же наконец достала комбинацию и приткнулась тут же, у прилавка, надеясь, что не прогонят — у этих старых женщин были добрые лица. Ее и не прогнали, только одна сказала:
— Как бы твой дитенок не скатился, ты его на руки возьми, а красоту свою сюда поклади.
Она так и сделала. Пристроила «красоту» на прилавке, И от движения воздуха заплескался, заструился розовый легкий шелк.
Старушка скосила глаза:
— Эхе-хе… Кто ж нынче такое купит? Не до жиру, быть бы живу…
Нина приуныла. Видела, что покупателей почти нет, все продают, только кучка красноармейцев толпится у табуретки с картошкой. А тот, кто забредал на рынок, останавливался возле Нины, разглядывал ее товар и уходил молча, либо, прицокивая языком, ронял:
— Стоящая вещь.
Хоть бы рублей двадцать дали, подумала она. Но никто даже не приценивался.
Ну и ладно, не надо, оставлю себе, не умру же без этих денег!
У нее замерзли в ботиках ноги, и она уже додумывала уйти, но тут подошла молодая беременная женщина в беличьей шубке и белых маленьких бурках, обшитых кожей.
— Какая прелесть, — пропела она мелодичным голосом, осторожно взяла в тонкие пальцы комбинацию, встряхнула ее, заиграли на солнце блестящие кружева. — Сережа, иди-ка сюда!
Подошел высокий военный с раздутым саквояжем, на петлицах его бекеши алели шпалы, серебрилась эмблема — змея над чашей. Военврач, определила Нина.
— Погляди, какая прелесть! — женщина вертела перед ним трепещущий шелк, а он смотрел на жену с доброй снисходительной улыбкой, как смотрят на избалованных детей.
Счастливая, с ней муж, вздохнула Нина.
— Сколько же это стоит? — спросила женщина, не выпуская из рук комбинацию.
— Не знаю, — Нина пожала плечами. Женщина удивленно взглянула на мужа, потом — на Нину. — Но я правда не знаю.
Женщина зашла за прилавок, прикоснулась рукой к одеяльцу, в которое был завернут ребенок.
— Можно я посмотрю?.. Я осторожно. — Она откинула угол одеяла, заглянула и тут же опять опустила его. — Какой славный… И видно, что мальчик.
Она улыбнулась Нине, и Нина ответно улыбнулась, они дружелюбно смотрели друг на друга — две матери, как два близких человека, знающих друг о друге то, чего никто не знает. Счастливая, опять подумала Нина. Он будет приносить ей цветы, стоять под окнами роддома, и она через окно сможет показать ему ребенка… Она и завидовала, и радовалась за эту женщину, и жалела ее — ей предстоят страдания, и никто, даже самый любящий человек, не снимет и части этих страданий, в своих муках она будет одинока…
— И я не знаю, — засмеялась женщина. — Сейчас все цены перепутались.
Она все держала полюбившуюся вещь, не в силах расстаться, теребила ее, в легкой розовой пене тонули тонкие пальцы.
Муж взглянул на часы, и она заторопилась. Опять посмотрела на Нину.
— Двести рублей пойдет?
Нина покраснела.
— Да, но… Может, это много?
— Ничего не много! — всунулась соседняя старуха и легонько толкнула Нину локтем. — Еще и мало, если по теперешним ценам…
— Вы правы, это не много, — спокойно согласилась женщина и, порывшись в лакированном ридикюле, вытащила две сотенные бумажки, подала Нине.
— Спасибо, — тихо сказала Нина, и все смотрела на них, как они отошли немного, и он, открыв пузатый саквояж, вытащил газету, завернул покупку.
Старуха тоже смотрела на них, вздохнула:
— Вот ведь как, война всех перемешала, а все одно видно, ежели кто из хорошей-то жизни…
А те не уходили, женщина о чем-то говорила мужу и оглядывалась на Нину. Он тоже посмотрел на нее, достал из саквояжа белый хлеб, саквояж сразу похудел, подал хлеб жене, а та понесла Нине.
— Я думаю, двести рублей и правда мало, вот еще хлеб, пожалуйста.
Нина отнекивалась, стеснялась брать, но женщина положила буханку на прилавок и, улыбнувшись еще раз, ушла. Издали помахала рукой.
— Вот видишь, — проворчала старуха, — а ты заладила: «Много, много…»
Хлеб был красивый, румяный, с лопнувшей на боку корочкой — такой, какой она ела у Ваниных, — и Нина понимала, что этот хлеб — не в придачу к деньгам, а просто милостыня, но, в сущности, ведь все это время она жила милостыней и добротой людей, сама-то не заработала себе и на маленький кусочек хлеба.
— У вас есть нож? — спросила она у старухи.
— Нету, а тебе на что?
— Хотите, отломите себе хлеба.
Старуха поправила шаль, постукала, валенками друг о друга.
— Хотеть-то хочу, да не отломлю.
— Почему?
— Тебе самой надо, ты дитя кормишь. Лучше купи у меня семечек.
Нина положила сына на прилавок, подставила карманы, купила два стакана семечек. Потом отломала от хлеба большой край, подала старухе.
— Ох, гляди, пробросаешься, — сказала та. Однако хлеб взяла.